Магический план человека, или О типологии фантастикиКАРТИНА: «Альхимик». Хильмонт Маттеус ван (1623-1679)

Опубликовано: предоставлено для публикации в журнале «Реальный мир»

Николай Басов

Все-таки люди — очень своеобразные существа. В меру красивые, в меру упитанные, в меру голодные и вообще — разные. Как правило, почти все живут не для жизни самой по себе, а зачем-то еще, руководствуясь каким-то другим законом, не продиктованным ни страхом смерти, и не вполне для продолжения рода-племени, и не для экономики, как полагали марксисты, а все же… Зачем же люди живут? Вот проблемка!

Живут, черт побери! И хоть бы хны им всем…

Живут с трудноуловимым ощущением бессмертия, ничего не боятся, ну, разве что, секс их иногда пугает, и то — по молодости и неопытности. А так — ничего не боятся, и тоже — почему же так-то?

Есть идея, что у людей вообще-то присутствует некая сущностная квалификация действия. То есть, каждый из нас понимает, что все, что происходит, где-то записывается, на некий условный хардовый диск с необъятной как космос памятью, и каждое наше действие в любой момент времени фиксируется, и когда-нибудь, если человечество не сваляет дурака, мы сможем это подсмотреть. Повлиять на исход событий, даже если к власти придет Жириновский, который все хочет сделать по-своему, мы, скорее всего, не сумеем, не получится, наверное, есть правило, которое нам этого не позволит. И спасти ничего не сумеем, сумеем только скопировать, например, свитки из Александрийской библиотеки перепишем, чтобы потом над ними подумать, те самые, которые арабы сожгли для отопления бани, по словам тамошнего серифа кого-кого: «В Коране и без того все написано…»

Но все-таки, зачем же мы живем? Для того, чтобы потом подсматривать и думать над тем, что мы увидели?.. Вряд ли. Хотя это и было бы здорово — понять, почему мы проиграли битву на Калке, или куда подевалось то золото, которое Наполеон волок из Москвы, или почему викинги, открыв Лабрадор, не пошли дальше на юг, ведь в Европе-то они до Сицилии прогуливались, значит, авантюризма и предприимчивости им было не занимать, а вот на новом континете… Или как Леонардо придумал свою волновую теорию, или почему крестоносцы разграбили христианскую, правда, православную Византию… Хотя, с этим-то понятно, они православных за людей не считают, католики хреновы… Предатели, своим же спину всю историю били и посейчас бьют! А потом удивляются, почему оттоманы не то что под Веной, а под Венецией стоят?!

В общем, подсмотреть мы сумеем, наверное. И это будет очень поучительно, правда, многое придется переписать, потому что выяснится, что никакой не Колумб, и даже не Эрик Рыжий… а какой-нибудь Уг-Рых постоял, посмотрел своими узкими глазами на дальнюю темень, где солнышко раньше вставало, да теперь почему-то не встает, и это очень любопытно, мол, надо бы выяснить… Вот и снарядил он санки, не подозревая, что солнце не встает по причине полярной ночи, позвал собак и перешел… эдак тыщ за двадцать лет до указанных персон по льду Берингова пролива в Аляску. А потом еще за своими женщинами сходил, потому что тамошние места ему понравились — охота, лосось опять же, правда, гризли, но зато — перспектива…

В общем, действия, поступки людей мы подсмотрим, как было сказано. Чего мы никак не сумеем понять, это — что люди, творящие все эти действия, при этом думали. Не чувствовали… Чувств не так уж много, и человечество этим занимается, есть же психология и прочие попутные ей медицины в широком спектре возможностей… А вот что они думали, как истолковывали мир?

Фокус-то в том, что мышление человека — очень странная штука, мышление не просто индивидуально, если не сказать — уникально, мышление ко всему прочему — очень исторично, контекстно, не применимо ни к другим временам и эпохам, ни к каким-либо другим методикам и устроениям. Человек середины прошлого века во многом нам уже не вполне понятен (хотя, допустим, я сам почти из той поры, и жил, воспитывался именно теми самыми людьми — но уже не понимаю их). А что же говорить о сроке, скажем, семисотлетней давности? Как вы поймете, что думали люди, предположим, четырнадцатого века, как они относились к той чуме, которая выкосила население Западной Европы на две трети? Или как выжившие пять человек, которые вышли из Смоленска и закрыли за собой ворота, потому что живых в тех стенах не осталось, продолжали существовать дальше?.. Ведь они все потеряли — родных, друзей, самые основы бытия, разве что жизнь в них осталась… И вот что они при этом думали?

Мучились, страдали, унывали — это, без сомнения, так. Но что же они при этом думали? И вот какая петрушка, мы этого уже не познаем, не сумеем разобраться. Как они разбрелись потом по Руси, чтобы рассказать об этом другим, возможно, будет ясно, если мы захотим в это дело вникнуть. Один, кто-то, наверное, пошел в Ржеву, к дальней тетке, чтобы прижиться там и, если получится, обосноваться по-новому. Кто-то потужил, да и остался в каком-нибудь смоленском пригороде, в слободке, чтобы, как и положено, — пахать и сеять, пасти и доить коров, любить какую-нибудь женщину, чтобы населять землю новыми человечками… С этим-то все понятно. Но вот что же они думали при том при всем?! Ведь если мы этого не уразумеем, мы что-то очень важное упустим.

Еще раз, с поступками людей, хотя и тут многое у нас остается неизведанным, но все же — с тем, что и как происходило, при желании, мы сумеем разобраться. А вот с мыслями… Этого мы даже в первом приближении не постигнем.

Потому что мысли передаются не нашими толкованиями или предположениями об этих мыслях, а высказыванием, словом произнесенным. И то, высказывания бывают ложными, или нарочито-небрежными, или тесно подчиненными обстоятельствам, или невсамоделишними, или неумелыми, да и просто грубыми… Человечество всегда пыталось так или иначе преодолеть этот порог и придумало сначала сказителей, лаэртов разного рода, а потом и вовсе — литературу.

Только литература, как ни странно, может передавать именно эту неуловимую как тень составляющую нашего бытия. Только литература способна отобразить эту нашу субстанцию — индивидуальное мышление. Или вообще — сны, настроения, мороки, видения… Ведь человек способен видеть то, чего на самом деле не бывает, чего он фактически видеть не должен, не умеет, нет у него такой возможности… А поди ж ты, видит, получается у него, хочет он или не хочет, черт подери! Потрясающая, если призадуматься, способность. И даже так можно сказать — все остальные тоже видят, собаки, например, шевелят лапами во сне, кошки с их мощнейшим оптическим аппаратом глаз, видят такое, что за ними и наблюдать иной раз страшновато, недаром в Древнем Египте их обожествляли за способность связи с невидимым миром…

И вот тут мы подходим к тому, что литература как способность фиксации мыслей бывает, на самом деле, двух типов. Первая — как полагают «высоколобые», по лености своей не понимающие, насколько они заблуждаются, «настоящая» — литература, серьезная, академическая, которую «проходят» на филологических факах разных универов (в этом большого греха нет, пусть «проходят», только бы они не ругались на «иные» литературы, как Ленин на интеллигенцию). И вторая, наша с вами, подлинная, неакадемическая и, к счастью, еще не скоро обещающая переметнуться к филологам и прочим «ученым», фантастическая, занимающаяся очень странным, но единственно правильным и нужным для себя делом — объясняющая вот это удивительное свойство человека грезить, мечтать, видеть несуществующее, вникать во все странное, и тренирующее (непонятно для чего) эти странности, потому что для туповатых «высоколобых», да и вообще, людям этой способности грезить в чем-то может не хватить… Уже понятно, что грезы эти для чего-то очень важного нужны, но вот для чего именно, и как эта способность может нам, людям, пригодиться? Этого мы пока не знаем.

Как бы там ни было, приходится признать, что литература наша, европоцентричная по преимуществу, вдруг да «открыла» человека. Нет, сначала она, конечно, «открыла» богов, Аполлонов всяких, или Улиссов, которые тоже потомки богов и потому заслуживают (якобы) внимания. И вдруг, вдруг!.. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» Или Петрарка, который, по преданию, первым взобрался на гору, чтобы всего лишь полюбоваться видом милой его сердцу Ломбардии, открывшимся оттуда, с высоты. И написать по поводу этого пару строчек… Или Чосер, который тоже ведь не просто написал свою «Кентерберию», а смело впутал туда и Смерть, и много всего прочего, чего видеть-то не мог, чему в его-то время и определения толкового не было… Но из него всего взяли да и вышелушили только человека, потому что — открытие!

Ничего больше литература той поры не заметила, а вот человека взяла да и увеличила, словно бы под микроскопом (которого, как известно, тогда тоже не изобрели, Левенгук не успел еще родиться), для подробного и очень пристрастного рассмотрения. И пошло…

Все, что было непонятно, невнятно и неясно — игнорировалось, и вполне грубо (до жестокости, якобы, свойственной эпохе) подвергалось изгнанию. Как будто этого нет, как будто даже сны этим самым… «реалистам» не снятся. Как будто этого нет в природе человека, не заложено в нем, не существует… Но ведь дело-то не так обстоит, ведь существует! Даже ребенок знает, что ценнейшее его качество — именно обращаться не к тому, что он наблюдает каждый день вокруг себя, а привлекать для себя, для своей нормальной, полноценной жизни то, и именно то, чего он не видит, чего на самом деле нет, что невозможно потрогать руками или скушать. А реалисты всех мастей и пород отказались от этого второго, странного, магического плана человека.

И как реакция на это явление в конце-то концов появилась фантастика, второй тип литературы, который не то что равнозначен на самом деле первому, реалистическому сознанию, а может быть, даже превосходит, преодолевает его, и, не побоимся сказать, даже поглотит его, как математика, предположим, поглотила геометрию.

Некогда литература была двуединой — тут и боги Гомера, и даже Пушкин, который начинал-то фантастом, сказочником… «Найду ли краски и слова — пред ним живая голова…» А потом реалисты жестко отделились, и все остальное предали поруганию. И стало ясно, что двуединость эта закончилась.

Вот тогда пришли мы. Начинали с Уэллса или, заметим, Конан Дойля. Даже не с Жюля Верна, который на самом деле никакой не фантаст, а «всего лишь» неудавшийся географ и инженер, ну, почти… А вот когда на наш с вами Лондон вдруг да напали треножники, прилетевшие с Марса, вот тогда-то… Или когда в Марракотовой бездне обнаружилась иная, подводная цивилизация…

Тут и наступил каюк реалистической литературе, потому что для нее очень небольшое поле обнаружилось, а для воплощения «всего лишь» (опять же, в кавычках) пришелся ко двору тупо понимаемый сугубо реалистический человек. Вовсе без его фантастической, его странной, неуловимой жизни в грезах…

Разумеется, мы знаем и помним, иногда с любовью, но чаще все же с недоумением, Вертера, допустим, или Роланда, или Петрушу Гринева, или Илью Ильича Обломова… Помним, знаем, как можно знать, наверное, только близкого родственника. И мы благодарны этим авторам, но… Литература привлекает нас также и королем Артуром, и Фродо сотоварищи, и Санниковым, который увидел несуществующую землю в высоких широтах, или пилотом Пирксом, и многими разными другими…

Конечно, следует отметить, инструментарий у обоих типов литературы, в сущности, един. Это все очень неизменяемые вещи — фабула, сюжет, описательщина, персонажность… В общем, слова и слова.

Но от этого два типа литературы отнюдь не схожи. Потому что реализм — это, условно говоря, то, что «можно скушать». А фантастика подразумевает совсем другой материал. И человек в фантастике — совсем не тот же самый, каким он описан в реалистических произведениях. И Вселенная другая… В общем, это как две параллельные, которые, как известно, по Эвклиду, по крайней мере, не пересекаются. И нужно быть Лобачевским, чтобы они все же пересеклись. Только нужно ли это нам, да и этим самым параллельным? Возможно, что и нет.

Потому что, как было сказано, когда-нибудь все, что было в действительности, мы подсмотрим. А вот то, чего мы не сумеем подсмотреть никогда, это и есть самое любопытное и заразительное в людях — мысли… Которые, опять же, никогда не были и никогда не будут строго реалистическими. Что и приговаривает реализм всего лишь к положению слуги, а вовсе не господина. Так уж все у нас, у людей, устроено по нашей человечьей природе.