ПЛАКАТ "А работать так, чтобы товарищ Сталин спасибо сказал"

Ночь со Сталиным: «Пока я лишь предвижу, что России предстоит пережить испытания исключительной силы, перед которыми померкнет даже минувшая война» Глава из романа Ю.Шушкевича «Вексель судьбы» (издатель А.Вороьбьев, 2014 г, ISBN 978-5-93883-244-2)

Герою романа Алексею Гурилёву, непостижимым образом перенесшемуся из 1942 в 2012 год, удаётся отыскать спрятанные в Швейцарии ценные бумаги последнего российского императора, на основе которых, как выясняется, выстроена значительная часть мировой финансовой системы. При попытке вступить во владение этим капиталом его разногласия с западными финансистами переходят в острый конфликт, вынуждающий Алексея публично сжечь пресловутые «векселя». Чуть позже некоторые из финансовых тузов вместе с перешедшим к ним на службу коррумпированным российским министром гибнут от взрыва радиоуправляемого фугаса, оставленного под одним из московских особняков далёкой осенью 1941 года… Алексей оказывается полностью вне закона и вынужден скрываться в тверской глуши, где оставляет запись потрясающего вещего сна, в котором он встречается со Сталиным.

 

“Я оказался в просторном зале с высокими дубовыми панелями на стенах, увенчанными готическими астверками, с ещё более высоченным потолком и огромными окнами, за которыми должна была отлично просматриваться едва ли половина ночной Москвы, пылающей миллионами огней. Однако первое же приближение к оконной раме заставило меня в ужасе отшатнуться — вместо знакомых проспектов и площадей за окном распахивалась бездна, наполненная холодным свечением миллиардов ночных светил, среди которых в жуткой тишине перемещались несколько колоссальных ледяных воронок, срывающих звёзды с невидимых осей и увлекающих за собою в тёмную пустоту.

В дальнем конце зала я разглядел стол, во главе которого сидел никто иной, как Сталин. Его лицо выглядело не вполне обычно — оно было осунувшимся, чрезвычайно постаревшим и при этом выражало бесконечную усталость. На небольшом отдалении от Сталина, различимый только в профиль, сидел другой человек — по виду широкоплечий и высокий, лица которого я долго не мог распознать. Было лишь заметно, что его веки неестественно сильно раскрыты, как бывает при базедовой болезни, а по огромной шее, которую даже расстёгнутый воротник френча заметно продолжал сдавливать, то и дело пробегали судорожные порывы.

Обоих объединяла шахматная доска, плотно заставленная фигурами, по расположению которых можно было судить, что партия только началась и не успела перевалить за дебют или самое начало миттельшпиля.

Некоторое время я молча смотрел на них, не решаясь приблизиться или что-что произнести. Однако очень скоро убедился, что они оба меня видят, и поэтому моё молчание у входа в зал становилось неуместным. Когда же, набравшись сил, я подошёл к столу, то они оба, приняв это как должное, продолжили разглядывать фигуры и не проронили в мой адрес ни слова. Зато я сумел рассмотреть лицо второго — это был маршал Тухачевский, о казни которого в июне 1937 года писали все газеты.

Я не знал, как реагировать на то, что наблюдаю, и продолжал растеряно молчать, хотя и понимал, что моё молчание становится неуместным. Я был готов выдавить из себя какую-нибудь банальность и обязательно сделал это, если бы в самый последний момент из неподвижных уст Сталина не прозвучали адресованные мне слова:

— Товарищ Гурилёв, ви выполнили ваше задание? Нашли этого Рейхана, сбежавшего от орловских чекистов?

— Да, товарищ Сталин, — с нескрываемым облегчением ответил я. — Мы обнаружили дневник Рейхана, в котором он изложил всю нужную информацию. Однако самого Рейхана найти не удалось, так как он умер в феврале или марте сорок второго, отбившись от отступающих наших войск предположительно в лесном массиве между Свербихой и Полуденным.

И немедленно моё первоначальное изумление от этой невероятной встречи сменилось жгучим страхом.

— Я знаю, — прозвучало в ответ. — А Раковский действительно располагал информацией о тайном счёте, открытом в Швейцарии царём Николаем?

— Да, товарищ Сталин. Но Раковский знал не всё — у него только имелись предположения, где следует искать второй из двух паролей, и предположения эти подтвердились. О первом же пароле сообщил русский эмигрант по фамилии Фатов. До тридцать девятого Фатов сотрудничал с нашей зарубежной разведкой, однако потом попал в немилость, и из Берлина в Москву ему пришлось добираться инкогнито, когда уже вовсю шла война.

Возникла небольшая пауза. Сталин явно что-то вспоминал, сосредоточив свой взгляд на шахматных фигурках. Потом он снова посмотрел на меня и спросил:

— Ви знаете об этом Фатове, а мы — не знаем. Почему так?

— Фатов не хотел быть арестованным и потому в ноябре сорок первого ушёл в народное ополчение, в рядах которого, видимо, и погиб под Москвой. Но перед этим всю информацию он изложил в особой тетради, которую оставил у моего отца.

— А что сделал с ней ваш отец? Помнится, он занимал достаточно высокий пост?

— Да, товарищ Сталин. Николай Савельевич был заместителем у Молотова. Мне неизвестно, что происходило тогда в нашем доме, но факт в том, что эта тетрадь была спрятана отцом в тайнике на кухне. Судьба столицы в те дни висела на волоске и он, видимо, не мог поступить иначе.

— Но ведь в начале декабря мы погнали фашистов прочь от Москвы? Почему ваш отец после очевидного успеха нашего контрнаступления продолжал скрывать наличие у него этой тетради?

— Мне трудно судить об этом, товарищ Сталин. Когда я читал ту тетрадь, то моим первым впечатлением была мысль о грандиозной мистификации, целью которой могло являться отвлечение нашего народа от борьбы с фашизмом или развал только начавшей зарождаться антигитлеровской коалиции. Я допускаю, что отец хотел получше в этом разобраться, прежде чем информировать правительство.

— И что же — он разобрался?

— Нет. Он был направлен в служебную командировку в Великобританию через арктический маршрут и погиб на английском эсминце.

Вновь возникла пауза — на сей раз более продолжительная. Не поднимая глаз, Сталин долго теребил пальцами угол шахматной доски.

— Это печально, товарищ Гурилёв, — наконец, ответил он, глубоко вздохнув. — Мы не должны были отправлять его в ту командировку. Но вы уверены, что он действительно погиб? Ведь англичане — они мастера разных провокаций…

— Я уверен, что он погиб, товарищ Сталин. Если бы англичане выкрали его или инсценировали его смерть, чтобы скрыть переход на их сторону, то швейцарский депозит был бы вскрыт их агентами уже в сорок втором году или, на худой конец, сразу же после войны. Но ничего подобного не случилось. До две тысячи двенадцатого года к депозиту никто не прикасался.

— Нам это известно, — сказал Сталин. — Однако гибель советского наркома на английском эсминце выглядит очень странно, согласитесь. Кто распорядился отправить его с англичанами? У нас же к этому времени начал работу секретный воздушный коридор с Кольского полуострова в Шотландию. Почему он не полетел на надёжном советском бомбардировщике?

Мне нечего было ответить, и я промолчал.

— А вы, маршал, что молчите? — обратился Сталин к Тухачевскому.

— Я же уже говорил вам, — глухо и хрипло зазвучал голос расстрелянного маршала. — Англичане не преминули воспользоваться кадровой чехардой, возникшей после смерти Менжинского, и при Ягоде нашпиговали руководящие органы НКВД своими агентами. Ваш Ежов повсюду искал германских и японских шпионов, а о том, что ещё существуют и агенты Его Величества, отчего-то старался не задумываться.

— Мы же договорились не переходить на личности! — с раздражением бросил ему Сталин. — Вам прекрасно известно, что Ягода и Ежов оба — доигрались.

— Товарищ Сталин, — неожиданно для самого себя осмелев, я включился в разговор. — Фатов писал, что после Швеции, в Гулле — перед тем, как отпустить с грузовым конвоем к нам, — его обрабатывала английская разведывательная служба, и он был вынужден разыграть для них согласие на свою вербовку. Однако ничего важного он им не раскрыл — иначе зачем ему было рваться к нам, рисковать, самостоятельно добираясь из Архангельска до Москвы, в то время как иначе англичане запросто могли забросить его под видом какого-нибудь посольского клерка, который затем якобы сгорит на пожаре или пропадёт без следа во время утренней пробежки по Сокольническому парку?

— Я ни в чём не обвиняю ни вас, ни этого Фатова, ни тем более вашего отца, — прозвучало в ответ. — Я лишь пытаюсь понять, кто принял преступное решение посадить наркома Гурилёва на английский эсминец? И какова действительная судьба этого эсминца? Адмирал Кузнецов докладывал мне, что в конце ноября и в декабре сорок первого у гитлеровцев в Арктике присутствия практически не имелось, поскольку они ждали падения Москвы и не считали целесообразным растрачивать свои силы на атаки наших северных коммуникаций. Кажется, и у англичан в это время в том районе не было потерь.

Поскольку весной и в начале лета, в меру сил и имевшегося времени, я успел немного ознакомиться с материалами, раскрывающими условия, при которых погиб мой отец, я решил, ничего не скрывая, изложить Сталину моё безусловное мнение.

— Товарищ Сталин, решение плыть на английском эсминце было на тот момент наиболее безопасным. Действительно, все арктические конвои в ноябре проследовали в наши порты и обратно без потерь, у немцев в Арктике в тот момент не было ни надводных кораблей, ни подводных лодок. Полёт на дальнем бомбардировщике над оккупированной Норвегией был сопряжен с куда большим риском. Поэтому как бы мне не хотелось объяснить гибель отца кознями англичан, невзирая на то, что они в тот момент являлись нашими союзниками, я не имею для этого никаких реальных доказательств.

— А вы не замечаете, что противоречите сами себе? — с раздражением ответил Сталин. — В ноябре потерь в конвоях не было, гитлеровских кораблей в Арктике тоже не было, как не было до самого сорок второго года, а советский нарком, по чьему-то случайному и легкомысленному, так сказать, решению отправленный в Англию этим наиболее безопасным маршрутом, неожиданно погибает? И вдобавок тоже по чистой случайности, происходит всё это сразу же после того, как он прочитывает записки этого вашего Фатова и узнает код от царского депозита! И наконец — английский эсминец после вражеской атаки, как известно, не утонул. Почему же тогда они не вернули тело погибшего наркома для погребения на советской территории, а похоронили его в море, словно какого-нибудь трюмного матроса?

— Товарищ Сталин, поверьте, я много обо всём этом думал и прорабатывал все возможные версии, чтобы гибель моего отца могла иметь хоть какое-то оправдание, если так, конечно, можно сказать… Однако всё свидетельствует о том, что произошла трагическая случайность. Редчайшее сочетание событий, которые ни одной спецслужбе не по силам организовать. Во всяком случае — не по человеческим силам.

Сталин ничего не стал отвечать и в зале воцарилась тишина. Неожиданно зазвучал загробный голос Тухачевского:

— Молодой человек говорит правду. Наркома Гурилёва отправляли через Архангельск первоначально на борту советского грузового парохода “Сухона”, который без груза следовал в составе обратного конвоя в Исландию. Для того чтобы попасть в Британские острова, наркома пересадили на эсминец, дожидавшийся конвоя возле острова Кильдин. Нарком бы благополучно добрался до места назначения, если б не недавний успех двух английских подлодок, потопивших возле норвежского Киркенеса гитлеровские транспорты. Эти две подлодки по договорённости с советским командованием базировались на нашей базе в Полярном. Немцы не решались туда сунуться и потому решили отыграться в открытом море на одиноком эсминце, догонявшем конвой. Эсминец был атакован двумя “Юнкерсами”. От сброшенных торпед ему удалось увернуться, однако одна из авиабомб разорвалась возле рубки, в которой нарком Гурилёв с группой британских офицеров наблюдали за боем, и все они погибли от осколков. В последующем командир конвоя телеграфировал в Молотовск, чтобы за телом погибшего наркома прислали наш сторожевой корабль, однако возможностей забрать тело в тот момент не имелось. Поэтому наркома похоронили вместе с погибшими офицерами в открытом море.

— Откуда вам это известно? — тихо спросил Сталин.

— От Орлова, начальника Морских сил РККА.

— Но ведь Орлова расстреляли в тридцать восьмом! — недовольно буркнул Сталин.

— Ему доложил начальник контрразведки Северного флота, погибший в сорок третьем.

— М-да… — произнёс Сталин после долгой паузы. — Судя по всему, это тот самый редкий случай, когда англичане сообщают нам правду.

И снова воцарилась тишина, где самым громким звуком было касание шахматной доски фланелевым донышком чёрной ладьи, которую Сталин приподнял, словно намереваясь сделать ход, однако тотчас же вернул на прежнее место.

Я понял, что начинаю сходить с ума от этого разговора.

— Прошу прощения, — не выдержав, обратился я сразу к обоим, — но что всё-таки происходит здесь? Как человек, расстрелянный в тридцать восьмом, может общаться с другим, погибшим в сорок третьем? И где мы находимся?

— Уж точно не на вашем свете, — усмехнулся Тухачевский, и по его лицу сразу же пробежала горькая гримаса.

Я догадывался, что запрошенный мной ответ будет примерно об этом самом, однако прямота, с которой он был произнесён, буквально меня раздавила.

— То есть мы все умерли — и встретились по ту сторону бытия? — единственное, что смог я выдавить из себя с превеликом трудом.

— Мы — умерли, а вот вы — пока нет, — равнодушно зевнув, ответил Сталин. — А вот что касается бытия… Вопрос бытия и нашего пребывания в нём, конечно, — ключевой в философии, так что вам, молодой человек, вероятно ещё представится возможность сказать в науке своё слово. Я вот, например, долгое время полагал, что бытие — это то, что человек в момент своей смерти оставляет навсегда, однако теперь, как видите, должен признаться, что был немного неправ. Ведь если это всё, — здесь он широко провёл рукой по воздуху, очерчивая впереди себя размашистый полукруг, — не есть бытие, то отчего тогда в этом не-бытии мы с маршалом Тухачевским застряли на непозволительно долгой срок?

— Я не знаю, — механически ответил я, — как, наверное, об этом ничего не знает никто из людей, не познавших смерть. Единственная зацепка здесь — это религиозное представление о загробной жизни, в которой совершается воздаяние за прижизненные дела и поступки.

Сталин усмехнулся.

— Я ведь вот тоже точно так думал и ожидал после своей смерти чего угодно, от райских кущей до самых свирепых адских мук… А вот видите, что вышло — застрял между землёй и небом на пару с маршалом. Сидим вдвоём в парадной гостиной советской акционерной внешнеторговой компании “Динамо” и выясняем, действительно ли маршал участвовал в военном заговоре и готовил военный переворот, или же чекисты меня накрутили или даже умышленно ввели в заблуждение.

— И ваша шахматная партия с этим тоже как-то связана? — озвучил я неожиданно озарившую мне мысль.

— Разумеется, — с охотой откликнулся Тухачевский, при этом его голос, как мне показалось, стал звучать более естественно. — Товарищ Сталин считает, что если б не эта шахматная доска, то я бы давно схватил его за грудки, хотя это совершенно не так. Моим главным и самым горячим желанием является намерение как можно скорее отправиться туда, куда отправляются все, покидающие земной мир, и там, в тишине, дожидаться высшего суда.

— Но что же мешает вам это сделать? — воскликнул я. — Вы же были расстреляны!

— Да, расстрелян. Но поскольку я умер со словами “Да здравствует Сталин!”, то образовалась неразрешимая коллизия. Дело, по которому я был обвинён, пестрит нестыковками, свидетельствующими о том, что состряпали его наспех. Однако почва, на которой всходили обвинения в мой адрес, была подготовлена и удобрена давно, причём участвовали в этом самые различные люди. Вот мы и сделались на пару с товарищем Сталиным заложниками чужих ошибок, и вынуждены теперь искать истину.

— Вас обвиняли в военном заговоре, — аккуратно произнёс я, — а в этот заговор не очень-то верили даже в тридцать седьмом. Во-первых, вас могли просто оболгать завистники. Во-вторых, деятельность по-настоящему недовольных могла иметь место где-нибудь внизу — например, я слышал от отца про нехорошие настроения в западных военных округах, — при этом негодяи могли мечтать увидеть вас на месте товарища Сталина, не поставив о том в известность. В-третьих — в-третьих я собрал бы все обвинения и разобрался, насколько они дружат с фактами.

Тухачевский внимательно посмотрел на меня своими болезненно-выпученными глазами.

— Вот мы и пытаемся разобраться. Каждый шахматный ход — это безусловный и точный довод с его или с моей стороны. Я ходил первым, заявив, что моя опала явилась результатом элементарного выбора между мной и Ворошиловым, поскольку во главе Красной Армии мог находиться лишь кто-то один из нас. Товарищ Сталин сделал ответный ход, указав на то, что ещё в двадцатые годы в ходе многочисленных расследований ГПУ моё имя упоминалось в качестве “красного Бонапарта” и “столбового дворянина на службе у большевиков”, якобы способного “возглавить эмиграцию”. С моим именем действительно накручено и напутано до невозможности: в одних случаях меня считают националистом и монархистом, в других — прирождённым западником, зачем-то приписывая мне польские корни, хотя всем известно, что мои предки по отцовской линии безвылазно проживают в России с XVI века, а мать — обычная крестьянка… Я ответил, что все подобные домыслы — ничто иное, как легендированные “затравки”, выдуманные Артузовым и Стырне, чтобы провоцировать и обманом заманивать в СССР белых офицеров и эмигрантов через предательские операции (1). Тем более что когда офицеры подолгу не приезжали, то эти с позволения сказать чекисты переключались богатых нэпманов. Поверьте, там сплошной обман на обмане, нельзя верить ни единому слову!

Я решил дать понять Тухачевскому, что нахожусь в курсе подобных операций и даже наслышан об одной из них более чем подробно — имея в виду, конечно же, историю с несчастным Кубенским, чьим именем, как приманкой, недобросовестные чекисты пользовались для розыска и ареста людей, причастных к злополучным царским депозитам или даже просто наслышанных о них.

— Да, все эти операции — злонамеренный обман, который не может быть оправдан никакой высокой целью, — согласился я. — Те, кто их придумывал и осуществлял, научили тысячи людей измышлять для других несуществующие грехи и напрочь уничтожили в их сознании презумпцию доверия. Очень скоро вся эта зараза вырвалась за пределы своих лабораторий, и в конце тридцатых едва не погубила страну целиком.

— Ви хорошо говорите, товарищ Гурилёв, — услышал я в ответ голос Сталина. От разыгравшегося волнения он вновь сорвался на кавказский акцент. — Но ви как историк не можете не знать, что организатор всего этого безобразия и по прошлой жизни несостоявшийся театральный актёр Артузов понёс справедливое наказание и давно расстрелян. Мы давно не верим тем обвинениям ни на йоту. Вот почему я не принял этого хода маршала. Маршал неправ, поскольку главным обвинением против него явилось задокументированное сотрудничество с высшим командованием германского вермахта. Маршал ничего не может на это ответить, и поэтому наш диалог с ним остановился.

— Но ведь это же просто смешно, — с нескрываемой обидой отозвался Тухачевский, — из эпизодичной и открытой для органов служебной переписки Наркомата обороны с руководством вермахта лепить чёрт знает что!

В глазах Сталина блеснул чёрный огонь недоверия.

— Для вас, маршал, это, может быть, — чёрт знает что, а вот для меня — рубежное обвинение в ваш адрес. Я понимаю, что оно не окончательное, иначе бы наша с вами шахматная партия давно завершилась и мы бы разошлись отсюда, кому куда надлежит. Но с другой стороны, согласитесь, это обвинение воздвигнуто не на пустом месте, иначе бы следующий ход был бы за вами.

В этот момент я почувствовал, что два напряжённых взгляда сосредоточены на мне и что причиной моего появления в этом странном тёмном зале, зависшем над бездной, является ожидание какой-то новой информации. Однако какой такой информацией, им обоим в своё время недоступной, мог я располагать? В фатовском дневнике не содержалось ровным счётом ничего, что могло бы иметь отношение делу Тухачевского. В записях Рейхана — тоже ни слова о военных делах, к тому же магнитофонная запись его беседы с Раковским должна была быть доставлена в Москву, расшифрована, переведена с французского, а о её содержании — сообщено на самый верх. О чём ещё Сталин мог не знать — разве что о том, что именно хранилось в швейцарских сейфах? Но там сплошь — векселя и закладные начала XX века, какое отношение к делу Тухачевского они могли иметь?

Тогда я решил кратко изложить историю с Кубенским — хотя к военному заговору она и не могла иметь ни малейшего отношения, мне показалось, что эта вопиющая провокация, сотворённая якобы из высших побуждений, способна повлиять на мнение Сталина по поводу “переписки с вермахтом” — вдруг последняя добыта схожим путём?

Однако мой рассказ не произвёл ни малейшего результата, при этом ощущение, что от меня чего-то продолжают ждать, почему-то только усилилось. Но что я мог знать ещё?

Я вспомнил, что в разговоре с Рейханом Раковский много говорил об ожидаемом переходе западных стран к экономическим отношениям, напоминающим социализм, который произойдёт исключительно в силу развития финансовой сферы, без революций и войн. Подобный подход в известной степени являлся credo троцкистов, к которым причисляли и “военных заговорщиков”, — ну а коль скоро так, то имелся ли у последних резон вступать в отношения с гитлеровской Германией, готовившей войну, задуманную фашистами как раз для сокрушения столь ценных для троцкизма западных финансовых институтов?

Со ссылкой на записки Рейхана, я изложил эту мысль максимально обстоятельно и местами даже излишне подробно.

— На этом фоне, — завершил я своё выступление, — пресловутый военный заговор в СССР, склоняющийся к союзу с относительно здоровыми и национально мыслящими силами в Германии, должен был являться по определению пробольшевистским и антитроцкистским.

— Интересная точка зрения, — ответил Сталин после некоторого раздумья. — Раковский обычно сообщает правду. Он ведь троцкист идейный и даже в большей степени троцкист, чем сам Троцкий, поэтому его мнению можно доверять. Только вот вы, товарищ Гурилёв, точно ничего не выдумываете и не путаете?

— Всё правда. Тем более что запись того разговора, сделанная в Орловской тюрьме, была отправлена в Москву, и вы наверняка смогли с ней ознакомиться.

— Я не получал никакой записи, — сухо сказал Сталин.

— Не может быть! Запись однозначно попала в Москву, иначе бы у Рейхана не начались неприятности, о которых вы сами упоминали.

Сталин нахмурился, словно пытаясь что-то припомнить.

— О результатах разговора Рейхана с Раковским мне никто не докладывал, — продолжил он, откинувшись в кресле. — Было сообщено, что ваш Рейхан элементарно загулял и целыми днями пропадает в бильярдной, из-за чего и пришлось принять решение его арестовать.

— Смею вас уверить, что это было не так, — ответил я. — Никакой выпивки, кроме залежалого пива из гостиничного буфета, в прифронтовом Орле попросту не имелось. В бильярдную же он заходил, кажется, всего четыре раза, причём последний — уже при немцах. Кто-то явно распускал дезинформацию.

— А этот ваш Рейхан не оставил упоминания о том, кто именно из НКВД занимался подготовкой его командировки?

— Да, оставил. Всей его подготовкой занимался адвокат Первомайский. Правда, Рейхан считал его заштатным консультантом.

— Первомайский… Кто такой этот адвокат Первомайский? — задумчиво произнёс Сталин, повернувшись к Тухачевскому.

— Известная в Москве личность, — ответил маршал, усмехнувшись. — Баловень судьбы и первый, пожалуй, ловелас.

— Неужели он и вас превзошёл? Ведь это за вами, Тухачевский, вилась молва, что вы способны соблазнить и отбить чью угодно жену?

— Я мог заниматься этим только в редкие минуты, свободные от службы, которая оставалась для меня самым главным из всех дел на свете, — совершенно не обидевшись, ответил маршал. — А вот адвокат — это лицо свободной профессии, так что мне за ним было не угнаться.

— Но ведь вы наверняка пытались догнать и перегнать? — Сталин явно оживился и даже повеселел. — Рассказывайте всю правду, иначе мы здесь околеем со скуки!

— Пытался, однако потерпел неудачу. В тридцать шестом этот Первомайский так лихо охмурял Мариночку Семёнову, что у меня не оставалось ни малейшего шанса.

— Это в то время, когда её муж Карахан пыхтел на конференции по черноморским проливам (2)?

— Нет, Карахан тогда только собирался в Швейцарию и как обычно упивался вниманием, которое собирала в любом обществе его жена. Во время банкета Мариночка была настолько очарована адвокатом, что даже мои истории об армии, которые всегда действуют на женщин безотказно, на этот раз были бессильны. Не помог даже рассказ о результатах последней командно-штабной игры, в которой мы прокручивали войну с Германией и Польшей.

— Что же, выходит, маршал — ради бабы вы решились разгласить на банкете совершенно секретные сведения по результатам стратегической игры?

— Разумеется нет. Я огласил лишь общий план и итоги, не выдавая никаких мобилизационных и оперативных подробностей. Это тот минимум, который знают все слушатели Военной академии. К тому же все гости на банкете были людьми известными, проверенными и уж никак — не шпионами.

Сталин сочувствующе посмотрел на маршала.

— Да, Тухачевский… Лучше бы вы мне пожаловались на этого ухажёра… как там его?

— Первомайского, — напомнил маршал.

— Да, Первомайского, — продолжил Сталин, переводя взгляд на меня. — Говорите, что он был заштатным сотрудником НКВД?

Я понял, что в предстоящий момент должно произойти что-то исключительно важное. Волей судьбы в моей голове оказались соединёнными жизненные обстоятельства и мысли двух никогда не пересекавшихся людей — Рейхана и Фатова, и это соединение должно было пролить свет на тайну гибели маршала и, возможно, не одного его.

— Да, товарищ Сталин, это так, — ответил я наконец. — Но адвокат работал не только на НКВД. Он был по совместительству ещё и английским шпионом.

Воцарилась гробовая тишина.

— Ви в этом уверены? — тихо вымолвил Сталин.

— Да, уверен абсолютно, — ответил я. — Когда в октябре сорок первого англичане в Гулле вербовали Фатова, то они поручили ему в Москве связаться ни с кем иным, как с этим самым адвокатом Первомайским. Я отлично помню эти строки из дневника, ошибки быть здесь просто не может.

В зале воцарилась тишина. Она показалась мне настолько долгой и томительной, что я, постепенно переведя взор со стола на чёрное окно, мог наблюдать, как поднимающая вверх очередная спиралевидная воронка захватывает и навсегда гасит несколько несчастных звёзд, посылающих в последний свой миг пронзительные импульсы света.

Затянувшееся молчание прервал Тухачевский, обращаясь к Сталину.

— Можно считать, что наш гость сделал ход за вас, — произнёс он, переставляя чёрную ладью и направляя свои пальцы к белому коню. — Теперь следующий ход за мной. Если Первомайский действительно являлся английским шпионом, то в этом случае, выходит, что идея подбросить немцам пресловутый “План поражения (3) ”, якобы составленный мною собственноручно, могла исходить из Лондона. Всё сходится — и время, и политическая обстановка. Непонятно только одно — имелся ли у англичан интерес в преддверии приближающейся войны путём моей компрометации истреблять руководство и лучшие кадры Красной Армии?

— От англичан можно ждать всего чего угодно, — ответил Сталин. — Я никогда им не доверял, поскольку они не брезговали ни единой возможностью, дабы нам насолить. “Проклятый остров, чтоб он утонул!” — так ведь, кажется, говорил об Англии фельдмаршал Кутузов?.. Однако для того, чтобы в тридцать седьмом, когда не германский вермахт, а именно наша Красная Армия являлась сильнейшей армией мира и единственная могла гарантировать безопасность в Европе, — так вот, для того, чтобы кто-либо мог вознамериться её ослабить и отчасти обезглавить, нужна была не просто старая к нам неприязнь, а причина поистине грандиозная и способная оправдать буквально всё на свете. Какие у вас, маршал, на этот счёт имеются соображения?

— У меня таких соображений нет. Я военный, а не политик, — коротко ответил Тухачевский.

— Хорошо же вам! Это только товарищу Сталину надо быть и военным, и политиком, и инженером, и даже отчасти покровителем искусств… Пока мы не знаем причины, которая могла руководить англичанами, я не сделаю ответного хода!

— И что же — продолжим так сидеть?

— Выходит, что да. Ведь в запасе у нас — вечность… Или будем дожидаться, когда к нам сюда пожалует Черчилль и сделает нужные разъяснения.

Снова установилась совершеннейшая тишина. Я понял, что развязка теперь зависит от моих слов.

— Мне кажется, я знаю эту причину, — произнёс я тогда.

— Знаете? Ну в таком случае расскажите! — кашлянул Сталин.

— Как ни странно, причина, которую мы ищем, во многом связана со злополучными царскими векселями, которые до революции были переконвертированы в капиталы крупнейших банков, на тот момент французских. После окончания Первой мировой войны финансовое могущество стало быстро перетекать из Франции за океан. Американские банки, преуспевшие на финансировании успешного развития своей собственной страны, после той войны налились силой, однако продолжали оставаться в состоянии известной провинциальности, не имея достаточных сил, чтобы вырваться на мировую арену. Англия была согласна и готова их поддержать, однако её финансовая система оказалась слишком сильно завязанной на операциях внутри огромной Британской Империи, требовавшей колоссальных расходов. Почти всё английское золото было задействовано в обеспечении этих операций, в то время как для кредитной экспансии на мировые рынки требовалось обеспечение на несколько порядков мощней.

Сталин несколько раз громко кашлянул и усмехнулся, прервав мою речь.

— Вы хотите сказать, что таким обеспечением стали наши с вами векселя? — поинтересовался он с лёгкой издёвкой.

— Да, но только отчасти. Вожделённое всеми тайными обществами древнее сокровище, которое Россия вернула во Францию, получив взамен эти самые векселя, легло в обеспечение французской кредитной экспансии на рубеже XIX и XX веков — на тот момент самой успешной и сильной. Затем уже вторичным образом эти наши векселя неплохо поработали при капитализации следующего поколения банков и инвестиционных компаний, в основном — за океаном. Однако для очередной грандиозной цели, которую поставили перед собой американские финансисты, ни наших векселей, ни всех остальных закладных мира объективно не хватало.

— И как же американские финансисты выпутались?

— Они решили забрать в обеспечение целую страну. То есть не мёртвое золото, не ценные бумаги других банков, какими бы привлекательными они ни были — нет, нужна была именно страна — развитая, богатая и имеющая очевидные для всех перспективы.

— Этой страной должна была стать Россия? — оборвал меня Тухачевский, до этого буквально ловивший каждоё моё слово.

— Нет, — ответил я маршалу, явно его разочаровав. — Как раз в двадцатые годы Россия с точки зрения Запада не имела практически никаких перспектив. Неспроста сюда приезжал Уэллс, написавший про “Россию во мгле”. Страной, о которой я веду речь, должна была стать Германия — компактная, технически развитая, более понятная и близкая по духу.

— Интересно, — отозвался Сталин. — А какие у вас имеются доказательства?

— Доказательство я вижу одно — это разработанный американскими и английскими финансистами “план Юнга”. По нему частные банки погашали европейским правительствам — разумеется, с очень хорошей для себя скидкой, — все неисполненные обязательства Германии по репарациям за Первую мировую войну, получая взамен свежевыпущенные германские облигации. То есть колоссальный долг по репарациям не исчезал, но лишь передавался от правительств в руки частных банкиров. Доподлинно известно, что кредиты, которые участвующие в “плане Юнга” банки привлекали, чтобы наперёд расплатиться с правительствами и принять германские обязательства на свой баланс, в подавляющей степени обеспечивались русскими векселями, переведёнными в капитал специально созданного для всего этого Банка международных расчётов. То есть посредством русской крови, пролитой на фронтах Первой мировой, Германия была ослаблена, чтобы в 1918 году быть разбитой, а с помощью русских денег вскоре оказалась по уши в долгах перед банкирами Америки и Англии.

— Это всё правильно, — ответил Сталин, — но какая здесь связь с интересами Англии по нашему делу?

— Связь очень прямая, товарищ Сталин. Обратите внимание, что германские облигации были устроены таким образом, что целых пятнадцать лет по ним можно было практически ничего не платить. На публике банкиры как бы совершали гуманный жест, давая своему должнику пятнадцать лет отсрочки, чтобы встать на ноги. А на деле — на деле власть в Берлине уже спустя год берёт в свои руки Гитлер, который требует реванша и начинает готовить страну к очередной войне за покорение Европы. При этом Гитлер отлично понимает, как безнадёжно те, кого он именует “финансовой плутократией”, охомутали его страну по рукам и ногам, и намеревается взять под контроль Европу, Магриб и Ближний Восток прежде всего для того, чтобы самому повторить американский фокус. В тридцатые годы нам всем казалось, что на наших глазах в мире вершиться непредсказуемая живая история, а на самом же деле — партию разыгрывали по заранее написанной партитуре. Чего стоит один лишь факт, по которому выплаты по германским векселям должны были начаться с сорок пятого года и ни годом раньше? Выходит что те, кто писали партитуру, всё чётко распланировали или каким-то дьявольским чутьём всё знали наперёд, чтобы в аккурат после победного сорок пятого получить в обеспечение новой мировой валюты не только Германию, освобождённую от Гитлера, но и всю Европу, разгромленную и разорённую до примерно такого же положения.

— Мне кажется, ви говорите невозможные вещи! — услышал я от Сталина вместо слов поддержки, на которые рассчитывал. — Если подобные планы люди действительно в силах составлять и исполнять, то их последствия должны проявляться и много лет спустя — в том числе и в том новейшем времени, в котором ви побывали — иначе всё это случайность и гримаса истории. Что ви в новейшем времени лично наблюдали, что можете доложить?

— Я наблюдал, что Германия, давно преодолевшая последствия войны и сделавшаяся неоспоримым лидером Европейского Союза, по-прежнему в силу неких скрытых от публики причин всецело зависит от Америки и не может предпринять ни одного независимого поступка. Но самое интересное в другом: Германия по знакомой схеме вполне открыто превращает в своих вечных должников остальные европейские страны, которым с ней вместе, в свою очередь, безмерно должен едва ли не весь прочий мир, за исключением, пожалуй, Китая и России. То есть всё очень смахивает на то, что виртуальная цепочка заведомо невыполнимых финансовых обязательств, заложенная “планом Юнга”, за прошедшие годы окрепла, разрослась и превратилась в едва ли главнейшую ось мирового устройства и политики.

— Они и нас хотели заодно скушать, — неожиданно согласился со мной Сталин. — В сорок четвёртом предлагали нам вступить в их валютный международный фонд. Правда, как ни уговаривали меня Майский с Литвиновым (4), я разрешения не дал. Но возвратимся в моё время: итак, ви думаете — у них действительно имелся чёткий план касательно всего хода предстоящей войны, предполагающий на первом этапе поражение Красной Армии с оказанием после нам помощи, чтобы использовать нас затем для сокрушения взбесившейся Германии?

— Да, такой план существовал. Об этом косвенно упоминает и высокопоставленный немецкий разведчик, допрашивавший Рейхана, и встречавшийся с Фатовым в Швеции наш бывший агент, который перешёл на службу к Валленбергам. Да и вы сами за годы общения с нашими западными союзниками наверняка могли много раз в подобном убедиться. Однако в этом дьявольском плане, написанном в конце двадцатых и который я бы назвал “Планом поражения Европы”, имелась большая неопределённость.

— Какая неопределённость?

— Неопределённость, связанная с возобновившимся при Барту (5) франко-русским… простите, франко-советским сближением. Ведь ещё в царские времена наши страны показали, что могут дружить, имея совершенно разное политическое устройство. В союзе красной Москвы и буржуазного Парижа не было ничего противоестественного. Но именно этот-то момент не был учтён теми, кто писал партитуру! Поскольку сближение Франции с СССР имело глубинную природу, и ни убийство Барту, ни скрытное воздействие на других французских политиков не могли ему по-настоящему помешать, для развала наметившегося союза было необходимо убедительно показать, что наша военная мощь — фикция. А поскольку по численности войск, танков и самолётов нас уже совершенно никак нельзя было отбросить назад, оставалось только одно — каким-то способом обезглавить руководство РККА. У Соединённых Штатов до середины сороковых собственной разведки не было — вот и пришлось англичанам выполнять за них работу по формированию “военного заговора”.

Я остановился, чтобы перевести дыхание и изложить ещё несколько своих доводов.

— Почему вы уверены, что эту работу вели именно англичане? — воспользовавшись паузой, с заметным недоверием спросил Сталин. — Одного лишь факта, что ваш адвокат — английский шпион — для такого вывода ведь явно недостаточно!

— Есть другие факты, товарищ Сталин. Прежде всего, в тридцать шестом году Германия была ещё слишком слаба, чтобы всерьёз готовиться к войне с нами. Судите сами. Во-первых, Берлину не было смысла тогда рубить головы нашим маршалам и комкорам — слишком рано, успеют вырасти другие, так что всё это стоило бы делать году в сороковом, не ранее. А вот для Англии тридцать шестой год, напротив, уже выбивался за все расписания. В тридцать четвёртом они либо поспособствовали, либо поучаствовали в убийстве Барту, намереваясь отсечь Францию от нас, — но уже в тридцать пятом стало ясно, что из этого ничего не вышло. А новая война, чтобы завершиться к сорок пятому, должна была начаться не позже тридцать восьмого. Во-вторых — в тридцать шестом и тридцать седьмом годах германские разведслужбы, из которых Гитлер выгнал почти всех профессионалов, были ещё слабы и не готовы к сложным операциям. Ну а в-третьих — разве вы не видите потрясающего сходства этого “военного заговора” с театрализованными постановками, которые в нашем ОГПУ всего каких-то десять лет назад срежиссировали Артузов со Стырне и на которых погорело немало английских агентов? Для меня очевидно, что здесь ученики решили не просто взять реванш, но и превзойти учителей…

— Так что же выходит, — снова прервал меня Сталин, и его тёмные глаза вспыхнули ожиданием близящейся развязки. — Выходит, что им не хватало…

— Да, товарищ Сталин, им не хватало решающего аргумента, — на этот раз уже я осмелился его прервать, поскольку точно знал, что говорю. — Все эти бесконечные тайные беседы, застольные антисоветские разговоры, офицерские клятвы и проклятия в ваш адрес, о которых вам наверняка докладывали, были лишь общим привычным фоном, которым никого не удивишь. Нужен был мощный, непоколебимый аргумент. Англичане, безусловно, искали такой, и поэтому информация от адвоката Первомайского, догадавшегося, что можно превратить штабную игру в злокозненную разработку “плана поражения”, стала настоящим спасением для их плана. Всё остальное было делом техники — англичане через свои каналы дали подсказку Гейдриху (6), который воодушевившись возможностью провернуть свою первую по-настоящему масштабную спецоперацию, чётко сработал по их плану — изготовил и передал в Москву поддельное досье. Мышеловка захлопнулась, в тридцать восьмом о союзе с СССР во Франции уже никто не помышлял, ну а в тридцать девятом — с задержкой всего на год — началось всё то, что и должно было начаться.

Я остановился, чтобы перевести дыхание, и взглянул на Тухачевского — тот сидел, понуро обхватив голову руками, и в его опущенных глазах, как мне показалось, виднелись слёзы.

Сталин тоже долго молчал, неподвижно глядя куда-то впереди себя. Потом он глубоко вздохнул и произнёс:

— Я вижу, товарищ Гурилёв, что вы — хороший историк. Не напомните ли нам тогда — каков был конец этого Гейдриха?

— В сорок первом он был поставлен Гитлером во главе протектората Богемии и Моравии, а сорок втором году — застрелен в Праге английскими агентами.

— Всё правильно ви говорите. Мавр сделал своё дело — мавр должен уйти, это понятно. Но меня всегда в этой истории удивляли две вещи: будто бы у англичан, чьи поданные в сорок втором году ежедневно гибли от германских авианалётов, не имелось более важной задачи, чем убивать Гейдриха в спокойной и далёкой от всех фронтов чешской столице. И второе — слишком уж деятельное участие в ликвидации Гейдриха нашего друга Бенеша (7), перебравшегося в Лондон. Особенно если вспомнить, что немецкое досье на Тухачевского нам передал никто иной, как господин Бенеш.

Сталин закончил говорить, и мы, не сговариваясь, хранили молчание. Всё прояснялось, все нити сходились к единственно возможному результату.

— Мне кажется, — обратился я к Сталину, — что вы только что сделали отложенный накануне ход.

— Да, вы правы, — ответит тот, протягивая руку к доске и переставляя на ней ферзя.

И после этого, внимательно оглядев шахматную диспозицию, произнёс:

— Мне кажется, у нас ничья. Проверьте, маршал.

Тухачевский окинул взглядом расположение шахматных фигур и некоторое время подумав, согласился:

— Да, ничья. Играть дальше смысла нет.

Снова наступила полнейшая тишина, в которой самым громким звуком был перестук моих дореволюционных часов, в обычной обстановке совершенно неразличимый.

Молчание нарушил Сталин.

— Выходит, маршал, что мы во всём разобрались и наш с вами спор больше не имеет смысла. Вопрос о “военном заговоре” закрыт. Сейчас вы отсюда уйдёте, и отныне у вас будет свой путь под звёздами. Но прежде чем я увижу вас в последний раз, скажите — ведь всё-таки была эта ваша генеральская фронда, и вас, желали вы того или нет, ваши друзья упорно выдвигали в ней на главную роль. Скажите — чего всё-таки вы хотели и чего добивались? Ответьте только честно, это важно и для меня, и для вас.

Маршал поднял глаза, и его лицо приобрело выражение собранности.

— Я намеревался, — ответил он, — с чрезвычайно узким кругом самых ближайших и доверенных друзей арестовать Ворошилова (8), позволив ему застрелиться, чтобы сохранить честь. В случае если б Ворошилов отказался, я бы застрелил его лично.

— И это всё? — с нескрываемым изумлением переспросил Сталин.

— Да, это всё. Далее я намеревался встреться с вами, чтобы объяснить причины произошедшего и предложить вам свою кандидатуру для назначения на должность наркома обороны. Если бы вы отказали мне в этом, то я бы немедленно застрелился в вашем кабинете.

— Зачем?

— Ворошилов в силу свой неспособности к руководству современной армией напрямую вёл СССР к военному поражению — чему я должен был противостоять всеми доступными способами! Вы же и сами это отлично понимали — иначе зачем вам было за тринадцать месяцев до нападения Германии смещать его с должности наркома?

Снова наступила тишина, которую подчеркивал и усиливал глухой перестук часового механизма.

— Можете мне больше не рассказывать о причинах вашей нелюбви к Ворошилову, — ответил, наконец, Сталин, тщательно подбирая слова. — В сорок первом мы кровью расплатились за ошибки и стратегическую близорукость Климентия. Не скрою — если бы не то германское досье, то я бы убрал его и Будённого со всей их конармейской шарашкой пьяниц, баянистов и хвастунов не позже осени тридцать седьмого. Ваша фамилия, маршал, находилась в списке из трёх кандидатур, отобранных для замены Ворошилова. Более того, я был готов вернуть весь компромат на вас обратно Ежову со всеми соответствующими для Ежова последствиями. Однако имелось одно “но”: вокруг вас плотным роем вились люди, открыто симпатизировавшие Троцкому, очень много людей таких было… Я был готов поверить вам, маршал, но я не мог, никак не мог верить тем людям. Они застрелили бы меня без вашего участия, а потом, за неимением равных фигур, провозгласили бы вас новым диктатором, который отныне зависел только от них и пел бы под их дуду. Понимаете?

— Понимаю. Можете верить, можете нет — но я им тоже не вполне доверял, поскольку с Троцким у меня оставались незакрытые счёты ещё со времён Гражданской войны. Смещение Ворошилова я намеревался провернуть с тремя-четырьмя друзьями, в преданности которых не сомневался. А что касается троцкистов в Красной Армии — да, почти все старшие офицеры были таковыми, поскольку в Гражданскую их выдвигал лично наркомвоенмор Троцкий, и они не могли не сохранять ему внутреннюю верность. Однако значительную их часть по-любому следовало быстро заменять выдвиженцами из молодых — ибо невозможно побеждать, имея в головах тактические схемы Гражданской с её условными фронтами и полупартизанскими приёмами.

— Всё правильно говорите, — Сталин поднялся из-за стола и поправил френч. — Старые кадры подлежат обновлению, и чем скорее, тем лучше. Но сказав “А”, надо говорить и “Б”, маршал. Товарища Сталина, по-вашему, надлежало ведь точно так же заменить кем-то новым, зачем лукавить?

Тухачевский вслед за Сталиным тоже поднялся из-за стола и замер, словно в строю. Было понятно, что он намеревается произнести что-то очень важное.

— Это не так, — ответил он спокойным и уверенным тоном. — Заменить можно было Иосифа Джугашвили, а вот Сталина — нет. Как бы к вам не относиться, но в те годы только вы один олицетворяли собой идею, которая, как воздух, была необходима стране, чтобы преодолеть пропасть слабости и неверия в себя. С годами, конечно, мы бы доковыляли до спокойных времён, когда на работу в Кремль можно было бы назначить добросовестного завхоза, однако в моё время альтернативы вам попросту не существовало. Можете не соглашаться со мной, можете сколь угодно не верить, однако знайте: я говорю правду.

Тухачевский замолчал. Я стоял, как вкопанный, в тени колонны, не решаясь что-либо произнести и боясь пошевелиться.

Сталин бесшумно сделал несколько шагов и извлёк из бокового кармана своего френча знаменитую трубку, которую затем долго держал перед собой. Не имея, по-видимому, возможности здесь её раскурить, он молча вернул трубку на прежнее место. В этот же момент он поднял лицо и произнёс спокойно:

— Ступайте, маршал. Я ведь вижу — за вами уже пришли.

Мы оба оглянулись — и у входа увидели невысокого роста широкоплечего светловолосого человека с плотной аккуратной бородой в дорогом старинном облачении. На нём были тонкая льняная свита, украшенная галунами, с обшлагами из бархатного византийского аксамита, красные сафьяновые сапоги с лисьей выпушкой, а голову покрывала круглая соболья тафья с тульей золотого цвета. С плеч незнакомца ниспадал длинный корзень, расшитый золотым гасом, застёгнутый на правом плече искусной пряжкой, украшенной изумрудом. Шитьё пояса отливало серебром, а на плечах виднелись бармы с эмалевыми пластинами пронзительно небесного цвета.

— Князь Тверской Михаил, — остановившись в небольшом отдалении, громким голосом провозгласил он свои титулы и имя.

Затем, глядя Тухачевскому прямо в глаза, он произвёл рукой приглашающий жест:

— Воин, ты готов пойти со мной?

Несколько мгновений мы все пребывали в совершеннейшем оцепенении. Можно было предположить встречу здесь с кем угодно, но только не с тверским князем Михаилом из далёкого средневековья, убитым в прикумских степях ордынскими кистенями по навету своего соперника, московского князя Юрия Даниловича. Однако сомнений быть не могло — это был именно князь Михаил, явившийся сюда, чтобы забрать с собой оправданного маршала.

Тухачевский, наверное, первым понял значимость происходящего события, по-военному скоро развернулся и уже был готов сделать шаг навстречу, как внезапно замер, услышав обращённый к князю голос Сталина:

— Если вы — в самом деле тверской князь Михаил, — то вы, как известно, почитаетесь православной церковью в лике святых. Будучи святым, в своей вечной жизни вы вознесены над миром, и вам дано знание различать зло и добро. Но в таком случае ответьте: каким ветром вас, святого человека, занесло с горних высот в эту нашу загробную ночь, беспросветную от человеческих грехов?

Михаил Тверской резко развернулся к Сталину и бесстрашно взглянул ему в глаза, после чего, сделав короткий поклон отрывистым движением шеи, ответил:

— Мы поставлены в начальство над небесным полком, Великий князь, и отселе бываем в местах самых различных. Отпусти, Великий князь, своего воина, и прибудет ему честь в нашем полку.

— Конечно, пускай идёт, — ответил Сталин, — ведь мы с ним всё выяснили и все обиды закрыли. Только сделай милость, князь Михаил, ответь — с какой стати ты называешь меня Великом князем? Разве я, сын сапожника и бесконечный грешник, могу считаться Великим князь?

— Ты вышним промыслом был поставлен первым над державою и тем наречен Великим князем, — ответил Михаил. — Несть бо власти без греха, токмо Бог един!

— Не утешай меня, князь Тверской! Твоя власть была природной, а я свою принял лишь потому, что моя страна рассыпалась на глазах и не имела иного выбора. Ты от своей власти терпел и страдал, в то время как я во имя власти собственной был вынужден проливать реки чужой крови.

— Не ты первый и не ты последний пролиял кровь за державное дело, — ответил князь Михаил, — Мы тоже многая крови пролияли, и супротивец мой, князь Юрий княж Данилов сын, тако же сотворити. Но в погибели моей в Орде, да будет тебе ведомо, виноват не Юрий, но зловредная фрузская казна, им стяжанная и многим по сем же повредившая разум.

И, сделав паузу, чтобы оценить реакцию Сталина, продолжил:

— Ты же, Великий князь, якоже разумею, сей казны век прекратил. Отсего подумай ныне, да скажи мне — я замолвлю слово за тебя в вышних, дабы ты мог оставить сей приют и стяжать жизнь иную.

— Благодарю, князь, что обещаешь мне помочь, — не выказывая эмоций и тщательно подбирая слова, ответил Сталин. — Только не стоит за меня просить и хлопотать. Я лучше других знаю, что не заслужил как ни вечной погибели, так и ни вечного света. А вот маршала забирай — он ведь и в самом деле лучшего достоин. Меня же оставь… я ещё очень многого чего не увидел, не обдумал и не решил.

— Как ведаешь, Великий князь, твоя на то есть воля, — произнёс в ответ князь Михаил, терпеливо дожидаясь, когда Тухачевский, тяжело и болезненно ступая, приблизиться к нему. Казалось, ещё мгновение — и они вдвоём исчезнут, навсегда покинув этот огромный и пронизанный космическим холодом тёмный зал, оставив нас в потрясающем одиночестве. Оно бы так и случилось, если бы в последний момент Сталин зачем-то вдруг неожиданно не вспомнил обо мне.

— Князь! — обратился он к Михаилу, показывая на меня. — Казну ведь твою прекратил вовсе не я, а вот он!

В то же самое мгновение я застыл под тремя перекрёстными взорами, не в силах шелохнуться и даже выдохнуть скопившийся в груди воздух.

— Сей человек? — с недоумением переспросил князь Михаил, глядя на меня в упор. — Токмо убо он живой!

— Да, живой, — согласился Сталин. — Если бы он погиб, когда ему это было положено, в сорок втором, то некому было твою казну разыскать и прилюдно сжечь. А после — ещё и собрать вместе да отправить разом к праотцам целый сонм тех, кто преступно кормился от неё не желал смириться с её исчезновением.

— Отселе благ еси и прав! — князь с явным выражением благодарности взглянул на меня и даже, как мне показалось, сделал движение навстречу. — Имеешь ли нужду какую?

— Благодарю вас, мне ничего не надо, — ответил я, ни секунды не задумываясь. — Меня только одно интересует — отчего, в силу какого тайного замысла эта самая казна была привезена тамплиерами за тысячи вёрст именно в Россию? Неужели её нельзя было спрятать в каком-нибудь глухом замке у датчан или, скажем, ливонцев? С какой стати нам была оказана сомнительная честь хранить эту казну у себя, не имея возможностей потратить её на действительно нужные дела, распаляя чью-то жадность и навлекая на страну опустошительные войны?

— Ты верно разумеешь, — ответил князь Михаил. — Понеже сам Гроб Господень был прежде принесён Добрыней, сыном Ядреевым, из Царьграда в Новгород вечной славы и спасения ради, се убо и казну к нам фрузы справили во временех страха за ереси свои, еже не досталась та папе из Рима. Быти возможно ещё — что принесли к Новгороду казну ради сложения нового латинского великого царства взамен наших вотчин. Се убо похвально есть, еже тобою действо сей казны престало.

С этими словами князь Михаил с неуловимой благодарностью во взгляде ещё раз посмотрел на меня и быстрым движение головы отдал нам обоим короткий поклон. После он дотронулся до руки маршала — и в то же мгновение они оба исчезли, растворившись без следа в золотистом сумеречном полумраке, который спустя несколько мгновений после этого мига вновь заполнился пугающей чернотой.

Хотя к этому времени я уже вполне понимал, что происходит вокруг, я решил ничего не говорить и не предпринимать, пока что-либо не скажет Сталин.

— М-да, — услышал я несколько минут спустя. — Наконец-то маршал получил то, чего достоин. Предложение от небесного предводителя делает ему честь, а под командой архистратига, которого, кстати, тоже зовут Михаилом, эти два Михаила чего-то добьются. Вы, Гурилёв, — воспитанный и приятный собеседник, однако тоже скоро отсюда уйдёте, потому что это место не для вас.

Сталин тяжело вздохнул и перевёл взгляд на ночное окно.

— Что же это место? — не удержавшись, поинтересовался я негромко.

— Это место? Хм, сам бы хотел разузнать, что это место из себя представляет. Выйти за двери этого зала невозможно, открыть окно — тоже нельзя. Закрытый, так сказать, кабинет товарища Сталина после его земной кончины. Внутри спокойно и имеется всё, чтобы существовать и думать, а вот снаружи — снаружи бездна… Сначала я опасался этой бесконечной бездны, однако вскоре понял, что бояться её не надо, поскольку это та же самая бездна, что окружает каждого из нас при жизни. Просто люди обычно её не видят, а здесь она — как на ладони.

— Странно, — ответил я, впечатлившись откровенностью Сталина и немного осмелев в своих рассуждениях, — согласно преданию, человеческая душа после смерти — особенно если её судьба неясна из-за неоднозначности поступков и жизненного пути — попадает в чистилище. Не есть ли это место своего рода чистилище для вас?

— Нет, молодой человек, ни в коем случае! — улыбнулся и даже как мне померещилось, рассмеялся мой собеседник. — Помните, как Тухачевский, оправдывая себя, сказал, что Иосиф Джугашвили и Сталин — не одно и то же? Насиделся он здесь со мной, и всё понял.

— Что именно он понял, товарищ Сталин?

— Понял то, что Иосифа Джугашвили давно не существует ни на земле, ни где либо там ещё. Нет, и всё тут — захочет если кто этого Иосифа помянуть или проклянуть, да не сможет, ибо нет ни его души, ни даже от слабого следа от неё. Есть один только товарищ Сталин. А кто такой этот товарищ Сталин — человек ли, дух — этого никто не ведает. Я сам тоже не знаю. Потому, наверное, и нахожусь в этом странном месте и не имею ни предложений его покинуть, ни собственных планов.

— Но ведь Сталин — это лишь ваш псевдоним, — позволил я усомниться. — Псевдоним не должен ни на что влиять.

— Увы, это не псевдоним, — ответил Сталин с совершеннейшей убеждённостью. — Знаете ли, у нас на Востоке, в Грузии есть древнее представление о том, что когда человек становится монахом, то его прежняя душа не просто умирает, а исчезает из мира настолько полно, что ни на небесах, ни в преисподней её уже никогда нельзя будет обнаружить. В этот момент в тело монаха спускается чистый дух, у которого есть новое имя и собственный предначертанный путь на земле. В своё время, особенно по молодости, я по весьма многим вопросам отказывался соглашаться с Богом и не боялся выступать против него, однако здесь отчего-то я решил последовать древней традиции. Я собственноручно убил в себе прежнего слабого и тщедушного Иосифа, чтобы сделаться для своей страны товарищем Сталиным. То есть сделаться её идеей, её правдой и мечтой.

— Простите, товарищ Сталин, но мне кажется, вы переоцениваете значимость условных вещей. Смена имени, принятие на себя ангельского образа — это обыкновение во всяком монашестве, и в западном и в восточном, однако оно ничего не значит. Монахи остаются людьми с их слабостями и страстями, которые приходится усмирять постом и молитвой, не говоря уже о том, что иные, бывает, откровенно грешат и развратничают…

— Это оттого, что они не понимают, зачем они стали монахами, — ответил на моё возражение Сталин. — Многие из революционеров тоже не понимали, зачем они стали революционерами, когда получили власть, кабинеты и дворцы, оправдывая свою сладкую жизнь сказками про борьбу с тиранией… На самом же деле — не было при царе никакой тирании. Народ при царском режиме жил пусть и небогато, однако не голодал, а у страны имелись отменные перспективы — значительно лучшие, чем у Германии, это все тогда признавали… Беда была не в том, что царский режим был плох, а в том, что он был несправедлив. В народе же всегда жила идея справедливости, а тут ещё весь девятнадцатый век политики и писатели только и знали, что твердили о ней да о новой лучшей жизни. Потому-то революция и состоялась, а народ эту революцию — что бы теперь ни говорили — искренне и горячо поддержал.

— Вы, наверное, это с самого начала понимали?

— Увы, нет. Вначале я мало чем отличался от других революционеров. Переломным моментом стало объявлением Лениным нэпа, то есть возврат к тому, от чего мы с огромной кровью и жертвами ушли. Троцкий почём зря ругал Ленина за возврат к капитализму, хотя другого пути у нас тогда не имелось — дальше только голодная смерть. Вот тогда-то и я понял, что справедливость и правда — они не в политике и не в “производственных отношениях”, как твердили марксистские начётники, — а они должны быть в людях. Но к людям справедливость и правда придут лишь тогда, когда кто-то сумеет не просто их в себе воплотить — глядите, мол, вот какой я сделался справедливый, берите пример с меня, — а когда он растворится в них без остатка, станет живой идеей. Вот так в середине двадцатых и появился ваш товарищ Сталин.

— Я склоняю голову перед вашей… перед вашей жертвой, — произнёс я, не вполне понимая, как нужно реагировать на услышанное. — То, что вы сделали, безусловно, сплотило и спасло страну в годы войны. Но для мирного времени, простите, вы поступили опрометчиво, люди этого не оценят.

— Пусть не оценят, — пожал плечами Сталин. — Но ведь за долгие тысячи лет своего исторического пути человечество так и не выработало в себе сознательную волю, способную руководить поступками каждого и одновременно обеспечивать всеобщую гармонию. Люди привыкли жить либо под грубым насилием, либо балансируя на так называемом свободном рынке, где у каждого — только узкий коридор, за соблюдением условий которого пристально следят все остальные. Любая попытка покинуть коридор — это угроза сытости и благополучия остальных, поэтому рыночное общество лучше всех жандармов мира следит за установленными им же правилами.

— Это всё так, но ведь правила всегда могут переписать под себя те, у кого есть деньги, — решил я развить эту мысль, определённо меня заинтересовавшую. — Возможно, после революции стоило сразу же деньги навсегда отменить, как призывали Маркс с Энгельсом?

— Полнейшая глупость, за которую как раз лукаво выступал Троцкий,— без колебаний отрезал Сталин. — Тогда бы мы немедленно рухнули в самую страшную из деспотий. Требовался другой путь. Нужно было научить людей перестать обращать на деньги внимание, начать жить чем-то другим… Например, что первым приходит на ум, — обратиться к Богу. Однако Бог — он слишком, слишком далёко, а его правда — отнюдь не об этом мире. Большинство людей чувствовали и понимали это, и потому после революции они если не плевали на церковь, то уж по крайней мере не желали смотреть в её сторону. Товарищ Сталин ни в коей мере не являлся заменой Богу, хотя мои недруги об этом твердили и ещё долго будут взахлёб твердить, что я, дескать, только этого и хотел… Товарищ Сталин должен был стать понятным и всецело человеческим примером того, что если собрать волю и все силы в кулак, то можно зажить справедливо. Но этот мой план так и не сработал — я слишком много должен был отвлекаться на борьбу и слишком мало сумел прожить.

Замолчав, он опустил взор в вновь принялся теребить пальцами свою несчастную трубку.

— А ведь вы правы, — ответил я ему, немного подумав. — За негодностью этих двух путей остаётся третий: управлять миром с помощью денег. Если деньги вывести за рамки чистого рынка, то есть забыть, что они суть обслуживающий этот рынок механизм, смазка, так сказать, рыночного обмена, — то деньги сделаются грандиозной, вселенской, всесокрушающей силой. Трижды был прав Раковский, когда убеждал Рейхана в том, что настоящий коммунизм построят не большевики, а международные банкиры. Банкиры далеко не наивные люди — их метод действительно будет эффективнее любого насилия, внушения и даже хвалёного саморегулирования.

— А что это за метод у банкиров, товарищ Гурилёв? Можете пояснить, в чём именно его суть?

— В том, товарищ Сталин, что любое развитие общества можно купить, соответствующим образом оплатив. А ещё можно, оплачивая хлеб и зрелища, покупать отсутствие развития, если потребуется. Или даже покупать антиразвитие, оплачивая смену человеческих убеждений и беспамятство. Причём лучше даже не платить вперёд, а делая всех должными, приводить к покорности, как когда-то сюзерены приводили к покорности своих вассалов.

— Так просто?

— Не совсем. Для того чтобы иметь возможность действовать подобным образом, нужно обладать не просто большими деньгами, а деньгами неограниченными. Причём эти деньги должны быть устроены так, что когда их снимаешь со счёта и платишь, их как бы не становится больше, то есть товары не исчезают, а цены слишком бойко не растут.

— Просто так деньги печатать? Думаете, что подобное возможно? — снова спросил меня Сталин, совершенно не позволяя мне понять, ищет ли он ответ или издевается над моими рассуждениями.

— Подобное возможно при двух условиях, — ответил я, стараясь говорить дружелюбно и спокойно. — Первое условие состоит в том, что общество должно верить, что у тех, кто печатает деньги, есть в запасе бесконечно много всего, чем, если что случится, они эти деньги обеспечат. Второе условие — те, к кому эти дополнительные деньги в итоге приходят, должны воспринимать их не только как средство для расширения потребления, но прежде всего как высшую жизненную ценность, которую они желают сохранить для будущего, и потому вместо магазина или рынка кладут обратно в банки. С появлением единой мировой валюты, которой сделался американский доллар, эти два условия выполняются, и так отныне вертится мир.

Сталин задумался и вновь принялся крутить в ладони пустую трубку.

— Думаю, вы правильно рассуждаете, — продолжил он по прошествии минуты или двух. — Я тоже и чувствовал и понимал, что не пришло ещё время для другой жизни, поэтому рано, очень рано товарищ Сталин похоронил Джугашвили и провозгласил в этом мире себя.

— Но ведь не мы выбираем историю…

— Правильно, не мы. А что я мог поделать, если она сама буквально вышвырнула меня на вершину власти? Дважды — в двадцать восьмом и тридцать пятом — я хотел оставить власть, уйти в тень, снова сделаться мирным Иосифом — однако поступить так было сродни самоубийству. Мне бы не дали и трёх дней прожить в уединении и тишине, даже если бы я сбежал из Кремля на самый дальний край земли… Поэтому мне пришлось продолжать, утешая себя красивой сказкой про товарища Сталина, заниматься грязной и кровавой политикой. Вот вы, товарищ Гурилёв, — вы побывали в России спустя почти шестьдесят лет после моей смерти, так подскажите — что именно люди связывают со мной, когда меня вспоминают?

— По-разному, товарищ Сталин. Мнение о вас в современной России разделено практически пополам. Одна часть людей вспоминает только репрессии, другая — Победу над фашизмом. Правда, когда последние вспоминают Победу, то имеют в виду, что она — значимее репрессий, то есть мысль всё равно подсознательно возвращается к ним.

— Да, это так, — тихо ответил Сталин. — Спасибо, что сообщили правду. Я тоже с самого начала понимал, что иду на дело, за которое меня будут больше проклинать, нежели вспоминать с благодарностью. Знаете — в годы моей юности у всех проницательных людей существовало ясное предощущение, что в двадцатом веке должно будет пролиться очень много крови. Я думаю, так было из-за того, что человечество вступило в этот век с очень большим числом идей и представлений о том, как следует жить. Мало того, что эти идеи были несовместны, но ещё каждая из них выводила свою собственную справедливость из предпосылок неполных или заведомо ложных, заставляя миллионы наивных людей в это верить. Идея коммунизма, в которую я по молодости верил столь же страстно, была из их числа.

— То есть выходит, что вы управляли страной, не веря в идею, которая была начертана на всех лозунгах?

— Да. Эта идея революции умерла вместе с романтиком Джугашвили. У меня же, у Сталина, не имелось какого-то единого и неизменного на годы вперёд плана, кроме желания чистой правды и чистой справедливости. Миллионы людей это видели и поддерживали меня за эту абстрактную, однако очень близкую им веру. С другой стороны, согласитесь, государственные действия не могут мотивироваться абстрактными идеалами — для них нужны конкретные, юридически выверенные доводы, а их-то мне как раз не доставало. Поэтому как только эта человеческая вера стала угасать, все мои дела сразу же сделались жестокостью и сумасбродством.

— Не казните себя, товарищ Сталин. Люди разбираются…

— Люди разбираются? Какие люди?

— Хотя бы те, кого я встречал в России спустя почти шестьдесят лет после вашей смерти…

— А они — красивые люди?

— Почему обязательно красивые? Разные там люди… самые различные.

— Просто мне всегда казалось, что у красивых людей должно быть честное и благородное сердце. Я всегда покровительствовал красивым людям и особенно им доверял… В руководстве Красной Армии и в Совнаркоме было намного больше красивых людей, чем в западных штабах и правительствах. Мне хотелось верить, что из этой плеяды красивых людей вырастет новое поколение, которое сделает мир другим — поэтому если кто-либо из них меня обманывал, то я над собой терял контроль… Такое случалось, но нечасто — пусть историки подтвердят. Прежде всего, я не жаловал отъявленных негодяев, лгунов, перерожденцев и прочую подобную шваль. Троцкий, заметьте, не был таковым — я ведь имел возможность много его раз уничтожить, однако позволил ему уехать из страны и спокойно проживать за границей, пока он не предал нас всех и не сошёлся накануне войны с фашистами.

— То есть вы тоже в своё время относили Троцкого к категории красивых людей?

— И продолжаю относить. Троцкий — яркий и умный политик, за которым шли миллионы по всему миру. И хотя в России наши с ним пути навсегда разошлись, я был не против того, чтобы он занимался революционной борьбой в других странах. Между прочим, именно по этой причине до самого начала войны мы особенно не мешали Троцкому и его людям искать ваши царские сокровища. Что плохого в том, если бы эти сокровища пошли на дело, скажем, революции в Мексике или народного восстания в Британской Индии? Или, как вы сами утверждаете со слов Раковского, ускорили бы социализацию жизни в странах Западной Европы?

— Вы правы, всё это не повредило бы нашей стране, — согласился я. — Однако те, кто завладел нашими активами после финансового ослабления Франции, наверное лишь посмеивались, наблюдая за тем, как белоэмигранты, чекисты и люди бывшего наркомвоенмора преследуют и колошматят друг друга, в то время как эти деньги работают на процветание Америки. Америка ведь даже дипломатические отношения с нашей страной установила позже других, в тридцать третьем, — видимо, когда все трансферы, основывавшиеся на царских векселях, были уже завершены.

— Мне докладывали об этом как об одной из причин… Лучше ответьте, товарищ Гурилёв, — а если бы эти векселя вернулись бы в наше распоряжение — как бы мог измениться ход истории?

Поскольку я давно ждал этого вопроса, то ответ был у меня наготове.

— Вполне предсказуемо, товарищ Сталин. Думаю, что тогда с нашей помощью французские банки сумели бы сохранить свой ведущий мировой статус, а возобновлённый русско… простите, советско-французский союз не позволил бы Германии развязать войну. Мир был бы другим. Мои сверстники, которые сложили головы на полях беспримерных сражений, построили бы другую страну — возможно даже ту самую, о которой вы мечтали.

— Неужели вся разница в том, с кем нам следовало больше дружить — с Францией или Америкой? Французы ведь не меньшие плуты, разве на так?

— Дело здесь не во французах. Обладая царскими векселями, мы могли усилить советский золотой рубль и осуществить индустриализацию через собственные кредиты намного быстрее и практически без жертв. Мы могли выкупить у американских банкиров часть репарационных облигаций Германии и благодаря им усилить симпатизирующие нам силы внутри Германии, навсегда отведя угрозу войны. В этом случае к началу сороковых годов Советский Союз был бы равен или превосходил по мощи и богатству весь Запад, вместе взятый. Было бы достигнуто примерно то, к чему до Первой мировой двигалась царская Россия — только благодаря революции наша новая мощь сочеталась бы со справедливостью и, наверное, с правдой.

Сталин недоверчиво взглянул на меня, словно давая понять, что он не услышал самого главного. Я на секунду зажмурился — и произнёс то, что по моему убеждению могло являться принципиальнейшим различием между нашими двумя мирами:

— Мы ведь не проектировали будущее хладнокровно и цинично, как они, а мечтали о нём!

Разумеется, что произнося эти слова, я выдавал желаемое за действительное. Уж кому как не мне было не знать, что история Кубенского успела повториться на нашей земле миллионами человеческих трагедий, а также что после революции Запад, словно прилежный ученик, набирался нашего опыта по обману доверившихся.

— Вы действительно верите в то, о чём только что мне сказали? — спросил меня Сталин, слегка наклонившись.

— Да, товарищ Сталин, я много размышлял на эти темы, — ответил я, решив не сдаваться. — Более того — если бы царь Николай не был убит, то сразу же после окончания гражданской войны с его помощью Россия вернула бы контроль над швейцарскими депозитами. В нашей революции я готов принять всё, кроме этого кровавого и бессмысленного убийства.

— Вы желаете, чтобы я согласился с этой вашей оценкой? — неожиданно осадил меня Сталин.

— Н-нет… хотя мне кажется, что преступность казни царской семьи уже ни у кого не вызывает сомнений.

Сталин долго не отвечал. Потом, повернувшись к окну, медленно произнёс:

— А ведь ви правы… Видно, действительно нельзя было поднимать руку на того, кому народ присягал как Божьему помазаннику. С марта восемнадцатого года мне было известно, что решение о казни царя вовсю готовится и может быть принято в любой момент, однако я ничего так и не сделал — ни за, ни против… Тем не менее Свердлова Якова, лично отдавшего приказ о казни царя, кара настигла очень скоро… Подлец Ягода, который за границей приторговывал царскими бриллиантами, припрятанными на квартире у свердловской вдовы, на допросе утверждал, что Свердлов был виртуозно отравлен. Если это так — то в случае со Свердловым судьба действовала через кого-то другого, не через меня. Кто, интересно, был этот другой? Дзержинский, Троцкий или, может быть, сам Ленин? Вам как историку это не известно ли?

— Мне это неизвестно, товарищ Сталин. С другой стороны — какая разница, если возмездие свершилось?

— Разница состоит в том, состоялась ли гибель Свердлова случайно или по чьей-то свободной воле. Мне бы хотелось верить, что кто-то из соратников эту волю проявил — тогда я не столь одинок, как мне представлялось до сих пор. Ведь единственное, что сумел сделать я сам — это тайно приказать не давать морфия палачу царя Юровскому (9), когда тот умирал от прободной язвы и целями днями истошно вопил от боли на всю правительственную лечебницу… Сделать ничего большего я не решился, поскольку всерьёз опасался, что моя симпатия к убитому царю, который считался олицетворением правды прежней, сможет навредить правде моей.

— Кажется, вы зря себя казните, — попробовал я успокоить своего ночного собеседника. — У каждого времени правда ведь своя. Поэтому никто не может быть уверен, что действует вопреки ей.

— Это верно, но только не для России! — неожиданно с жаром возразил Сталин. — Россия — страна самобытная и странная, и я её, наверное, до конца так и не понял… В истории России всегда присутствует постоянный поиск изначальной святой правды, во имя которой не жалко ничего! Вспомните, что говорил нам перед тем, как уйти, тверской князь Михаил!

— Что именно, простите?

— Про Гроб Господень, который с незапамятных времён хранится в России — разве вы не обратили внимание?

— Обратил. Но ведь это всё — лишь отголоски красивой легенды, согласно которой византийцы, накануне разорения Константинополя войском крестоносцев в 1204 году, с помощью русского посольства смогли вывезти эту важнейшую церковную реликвию в наш Новгород. Якобы из-за этого римский престол был в бешенстве и начал распалять у нас княжескую междоусобицу, а буквально сразу же после разорения Руси монголами — организовал натиск тевтонцев.

— А вы считаете, что могло быть не так?

— Люди даже в религиозные эпохи оставались рациональными, товарищ Сталин. Каменная плита, на которой якобы было погребено тело Иисуса Христа, могла служить удобным оправданием, но только не первопричиной объективных исторических процессов. Феодальная раздробленность на Древней Руси и тевтонское вторжение имели куда более понятные объяснения.

— Я тоже вот так же думаю, товарищ Гурилёв. Но меня интересует лишь одно — ведь если эта плита почиталась византийцами столь уж бесценной реликвией, то почему они не спрятали её на Кавказе, который был им куда ближе, чем далёкий русский Новгород, и где к тому времени знаменитая царица Тамара с византийскими царевичами создавала мощную Трапезундскую империю? Почему Гроб Господень отправили именно к нам, или даже если не отправили — то зачем-то поспешили убедить весь мир, что отныне реликвия — у нас? Ви не знаете ответа?

— Не знаю, товарищ Сталин.

— И я вот тоже не знаю… Однако не исключаю, что эти хитрые византийцы знали о Древней Руси нечто такое, чего не знаем мы, и предвидели для нашей земли какое-то особое будущее. В обществе, где сильно развита религиозность, зачастую делается много верных предсказаний и предвидений, о которых мы сегодня можем только догадываться. Достоверно известно лишь одно: на Россию смотрят практически все, только одни смотрят с ненавистью, а другие — с надеждой. И ещё — отчего-то в России очень тяжело жить, но ещё тяжелее — Россией управлять. Кстати — а что за история с упомянутой князем французской казной? Её ведь, выходит, тоже неспроста к нам привезли?

Услышав от Сталина в очередной раз о треклятой казне тамплиеров, я приуныл, поскольку наш затянувшийся разговор обещал стать нескончаемым. Я вполне мог понять моего собеседника, имеющего в запасе вечность, но причём тут я? Мне страшно захотелось вернуться в свой прежний привычный мир, для чего требовалось дождаться пробуждения. Однако насколько далеко оно, и состоится ли вообще?

Постаравшись взять себя в руки, я ответил:

— На швейцарских счетах была размещена компенсация, отданная Францией за возврат сокровищ, перевезённых в Новгород в начале XIV века после разгрома Ордена тамплиеров. Александр III их французам вернул… Вы наверняка должны быть осведомлены об этой истории.

— Да, мне докладывали, — подтвердил Сталин свою осведомлённость. — Но меня заинтересовали слова князя о том, что пресловутая казна была привезена к нам потому, что у нас уже больше века находилась другая реликвия — Гроб Господень. Как вы думаете — что могло быть в той казне ценного, и почему две величайших ценности той эпохи было решено объединить?

— Похоже, правду знают лишь несколько человек на целом свете, и я не вхожу в их число, — стараясь говорить искренне, продолжил я. — Но из тех сведений, которые мне удалось собрать, в казне тамплиеров имелось некоторое количество денег, часть которых в качестве платы за сохранение пошла на укрепление влияния московских князей и возвышение Москвы, а вторая часть представляла собой некие древние книги или иные артефакты. Существует мнение, что по ним можно было предсказывать будущее, а точное знание будущего — это залог успеха в финансовых делах, прежде всего. В средневековой России, исповедовавшей христианский фатализм, эти книги пролежали невостребованными, зато в новые времена очень пригодились на Западе. Совершенно достоверно, что их или нечто подобное им искал Наполеон, первоначально сунувшись в Египет. Однако только при императоре Александре…

— А разве предсказание будущего возможно? — перебил меня Сталин. — Вы действительно верите, что действия или бездействия, ошибки и озарения тысяч и миллионов людей, в том числе ещё не родившихся, могут быть кем-то предсказаны и записаны наперёд?

— Честно сказать — не знаю. Конечно, индивидуальные поступки не могут быть предсказаны, но могут быть предсказаны общие тенденции, опирающиеся, в том числе, на законы экономики…

— Чушь! Собачья чушь! Какие законы экономики — кто мог знать за тысячу лет, какая будет эта сегодня экономика?

— Ну что же тогда там могло быть?

— Что могло там быть? Да то, что лучше любых предсказаний управляет людьми!

— Но что же это?

— Что? Закрытые тайные сведения, по современному — компромат! Деликатная информация о правящих династиях и крупнейших феодальных домах средневековой Европы — кто занимался кровосмешением, кто преступил против естества, кто общался с дьяволом. Короли, сеньоры, епископы и понтифики — все сильные того мира, одним словом. Компромат лучше любой клятвы и присяги держит людей на коротком поводке, включая их потомков, в том числе и весьма далёких. За то, чтобы обелить династические хроники и почитаться святыми там, где впору крушить надгробия осиновыми кольями, люди во все времена были готовы отдавать любые деньги и соглашаться на любые преступления… Будущим проще управлять, чем предвидеть. Старая ветхая власть вся, без остатка, покоится на мифах, и именно ниспровержение этих мифов должно было являться главнейшей задачей нашей революции…

Сталин замолчал. Он был явно возбуждён и дышал отрывисто и тяжело.

Я был немало удивлён неожиданным поворотом его мысли.

— Да, интересное предположение, — поспешил я согласиться с ним. — Тогда, выходит, Наполеон рыскал по Египту и шёл в Россию с целью использовать этот компромат не столько во имя процветания Франции, сколько для ниспровержения ненавистных ему европейских монархий?

— Возможно, — ответил Сталин, — ведь из второго с неизбежностью следовало бы первое. Допускаю, что в записях, оставленных тамплиерами, и по русским древним родам могло тоже содержаться нечто нелицеприятное, во избежание огласки чего при Александре III с французами был достигнут взаимовыгодный компромисс.

— И опасные бумаги навсегда опустились в подвалы государственного банка Франции, — подыграл я ходу его рассуждений. — А их ценность перетекла в векселя, на которых по прихоти судьбы взросла и поднялась современная финансовая система Запада.

— Это уже ваш вопрос, товарищ Гурилёв, и меня он волнует менее всего. Но почему всё-таки Россия? Не могли же они привезти нам своё добро за просто так?

— Но ведь вы же сами уже ответили на этот вопрос, товарищ Сталин, — они предвидели для России какое-то особое будущее! Правда, это утверждение расходится с вашим тезисом о том, что будущим проще управлять, чем предвидеть.

— Не перевирайте! Я говорил, что особое будущее России могли предвидеть религиозно одарённые византийцы, но никак не западные плутократы… Думаю, что причину решения французских тамплиеров объединить их так называемую казну с Гробом Господним следует искать в другом… Храмовникам во что бы то ни стало требовалось уйти из под опеки Рима, а лучшим способом для этого было создание нового государства. Дряхлая Византия дышала на ладан, а северо-западная Русь, так и не завоёванная Ордой, имела все предпосылки, чтобы сделаться мощным центром нелатинского Нового Запада, который тамплиеры, по всей видимости, и пытались на наших землях учредить. Что вы, как историк, думаете?

— Это не совсем вопрос истории, товарищ Сталин. Свою роль в желании объединить две выдающиеся ценности могли сыграть восходящие к Меровингам общие династические корни Рюриковичей или даже то, что именуется “загадочной русской душой”.

— Бросьте, не существует никакой загадочной русской души! Есть только нравственный закон и личное понимание правды. Династические корни — тоже блеф, ведь все люди братья, если брать от Адама. Реально и доказуемо только одно желание наших западных родственников использовать нас и нашу землю в своих интересах. Для каждого века они готовы придумывать свой особый миф, заставляющий нас поверить в близость с ними и согласиться на очередные жертвы. Разве это не так?

— Да, это именно так, — согласился я. — Но с другой стороны, положение России делает нас привычными к подобным союзам и разводам. Маятник истории перемещает Россию между Западом и Востоком то в одну, то в другую сторону, и так будет всегда.

— Я бы тоже хотел, чтобы так было всегда, — ответил Сталин, подойдя ко мне практически вплотную и глядя мне прямо в глаза. — Только у меня есть сильное предчувствие, что после всех ваших непостижимых действий, товарищ Гурилёв, — я имею в виду устроенное вами аутодафе долговых бумаг и взрыв особняка с иностранными банкирами — при ближайшем смещении маятника в сторону Запада Россию захотят уничтожить. Просто уничтожить — окончательно и навсегда.

— У вас имеются основания так думать?

— Я верю своему предчувствию, которое ещё никогда меня не обманывало. К тому же только подобным образом Западу удастся списать свои бесконечные долги. Подумайте над тем, что я вам сказал, ведь это — очень серьёзно.

Замолчав, Сталин отошёл на несколько шагов и вновь извлёк из кармана трубку, которую по-новой принялся теребить в пальцах, словно набивая табак.

— Какое скверное это место, — поморщившись, выдавил он из себя. — Здесь нет ни только огня, но даже и табачной понюшки! Незадолго до ухода с поста врачи почти убедили меня оставить привычку курить, поскольку она, по их мнению, вредит сердцу — ну а здесь-то ничему уже не навредишь, кури на здоровье — ан нет! К тому же электрофон, подаренный Черчиллем, не работает без электричества, которое сюда тоже не подведено…

Я не был готов к ответу — только слегка кивнул, желая выразить своё сочувствие. Более всего мне хотелось, чтобы этот сон — если, конечно, это был сон, а не моя собственная новая реальность, — поскорее бы прекратился и я вернулся бы в мир, в котором есть электричество.

Однако вновь почувствовав на себе пристальный взгляд Сталина, я постарался немного его утешить.

— Не печальтесь слишком уж сильно, — ответил я, кивая на пустую сталинскую трубку. — В том мире, откуда я пришёл, со следующего года табак также запретят.

— В самом деле? Почему?

— Все считают, что курение — чрезвычайно вредно для здоровья, а люди должны жить долго.

— Жить долго — какая глупость! Надо думать прежде всего о том, чтобы жить полно, красиво и дышать открытой грудью… По себе знаю, что нет ничего хуже, чем долгожительствовать в тюрьме, когда жизнь превращается в прозябание… Жаль, что здесь нет Власика (10).

С этими словами он спрятал пустую трубку обратно в карман, и на его лице поступила гримаса недовольства.

— Простите — а что случилось, товарищ Сталин? О чём всё-таки вы сожалеете?

— Пока Черчилль не вздумал подарить мне эту свою электрическую игрушку, Власик заведовал патефоном. Там, кажется, следует заменить иглу — вы умеете это делать?

— Конечно, товарищ Сталин. А где патефон?

Сталин небрежно указал рукой в тёмный дальний угол, где на пыльной крышке наглухо закрытого рояля действительно стоял патефон. Я сходил за ним, водрузил на столе, неподалёку от брошенной шахматной доски, откинул крышку, закрутил до упора пружину и за неимением запасной иглы ослабил зажим, чтобы немного провернуть имеющуюся, — как проделывал на довоенных вечеринках по множеству раз. Под крышкой патефона имелась единственная пластинка. Я извлёк её и вопрошающе взглянул на Сталина.

— Заведите, — кивнул в ответ Сталин. — Это Юдина (11). В конце войны я приказал записать концерт Моцарта в её исполнении. Все думают, что Моцарт писал весёлую музыку, а это совершенно не так… Юдина умела играть этот концерт гениальнее всех других, и очень жаль, что она сюда никогда, совершенно никогда не придёт… Эта пластинка — единственное, что у меня осталось.

— Но отчего вы считаете, что никогда не встретитесь с Марией Вениаминовной? — поинтересовался я. — Ведь у вас в запасе — вечность.

— Она пребывает в местах, в которых я отныне теперь уже никогда не окажусь. Раб Божий Иосиф пропал, и пропал навсегда. А для товарища Сталина, как я уже объяснял, не существует ни рая, ни ада.

Сказав это, Сталин опустился в кресло и отвернулся.

Отвечать было нечего да и незачем. Я установил пластинку, отключил ступор и опустил звукосниматель на быстро закрутившийся чёрный диск.

Зазвучала вторая часть двадцать третьего концерта Моцарта — та самая, о которой в последний вечер августа мне рассказывал Бруно Маркони, утверждая, что она “вдохновляла Сталина на злодеяния”. Именно с этого произведения предприимчивый итальянец планировал начинать свои эксперименты по очищению музыки от “зла тёмных веков” — желание невероятное, если не сказать сумасшедшее, оценить которое в полной мере, наверное, можно было только в этом странном месте.

Сталин слушал молча, не поворачивая головы и не отрывая взгляда от далёкой и неподвижной звезды за чёрным ледяным окном. Было странно и отчасти торжественно созерцать, как этот человек, державший в руках саму историю и приводивший в трепет половину мира, позволяет до боли знакомой печальной мелодии брать над собою верх, заполняя всё вмещающее пространство трагической чувственностью, сбивая дыхание и заставляя грудь временами вздрагивать от проникновенных альтераций. Должно быть Сталин догадывался, что я наблюдаю за ним, однако не придавал этому никакого значения. При этом он ни в коей мере не очаровывался музыкой и не забывался в ней — я чувствовал, что прежний груз проблем и переживаний не только оставался при нём, но под её воздействием становился ещё более неизбывным и невыносимым.

Мне также показалось, что фортепьянные аккорды Юдиной, осторожные, точные и гулкие, словно шаги по бесконечному тёмному лабиринту, сменяемые похожей на плач струнной песней оркестра, действовали на него сродни обезболивающему, затмевая собственным переживанием остроту и боль остального. Однако всё оказалось иначе.

Пластинка доиграла, но Сталин ещё долго продолжал сидеть неподвижно, сосредоточено глядя в одну и ту же точку впереди себя. Я также не решался пошелохнуться и продолжал молчать, размышляя, насколько власть может позволять себе быть одновременно сентиментальной и бесстрастной.

— Вы считаете, что с помощью Юдиной я отвлекаюсь от тяжёлых мыслей? — Сталин неожиданно обратился ко мне, словно прочитав мои рассуждения.

— Музыка для того и создаётся, — поспешил я оправдаться.

— Вы ошибаетесь. Хорошая музыка — это отдельный мир, никак не связанный с нашим земным миром. Что же касается этой пьесы, то для меня она давно стала главной в моей жизни заупокойной молитвой, — продолжил он после небольшого раздумья, потребовавшегося, наверное, чтобы решиться на откровенность. — Пропуском на кладбище, где похоронены мои мечты.

Я вновь оказался в растерянности и сморозил, видимо, очередную глупость, сказав, что главная его мечта — мечта о сильной и великой России — отнюдь не похоронена.

— То, что вы называете мечтой о России — это не мечта, а тоже, как вы выражаетесь, точный и безжалостный расчёт, — медленно ответил мне он. — Товарищ Сталин не имел права мечтать, когда враги его страны действовали наверняка… Товарищ Сталин принёс России победу в войне, величайшее в истории влияние и атомное оружие. И что бы вы не делали теперь —это атомное оружие по крайней мере на ближайшие годы, если вы, конечно, сохраните твёрдость, обеспечит вам возможность жить и мечтать. А вот мои мечты — погибли.

— Вы имеете в виду, что они погибли, когда Иосиф Джугашвили сделался Сталиным?

— Нет. Это случилось значительно раньше — когда я поспорил с Богом, ушёл из семинарии и навсегда убедил себя в том, что счастливая человеческая жизнь может быть построена исключительно человеческими руками. Так оно, в общем-то, и есть — однако оказалось, что существует одна крошечная безделица, которая очень важна и которую люди никогда не смогут сотворить. Вы, наверное, догадываетесь, о чём я говорю?

— Не совсем, товарищ Сталин.

— Нет, вы догадываетесь, только не желаете в моих глазах выглядеть сентиментальным. Такое чувство мне знакомо, я множество раз сам испытывал его… Вы не хотите говорить про мечту и про надежду. Разумеется, в смысле не про мечту о чём-то банальном, чего можно добиться или купить, а про мечту, которая может жить и поддерживаться исключительно надеждой. Такая мечта должна иметься и имеется, наверное, у любого человека, каким бы зашоренным или убогим он бы ни был, — по крайней мере, она обязательно вспыхивает хотя бы однажды в жизни, чтобы осветить путь в самый последний час… Я же для себя исключил саму возможность иметь подобную мечту, решив, что она заберёт у меня силы, которые были мне необходимы для сокрушения врагов. В результате я добился всего, чего хотел, за исключением одной бесконечно малой и бесконечно великой вещи…

Сказав это, Сталин замолчал, точно приглашая меня самостоятельно завершить его рассуждение.

Однако убедившись, что я ничего не собираюсь говорить, он продолжил:

— Эта бесконечно великая и важная вещь — возможность умереть, имея надежду когда-либо оправдаться за свои ошибки. Оправдаться не для того, чтобы получить от небесных сил прощение и покой, а чтобы иметь шанс в какой-нибудь фантастической новой реальности добиться хотя бы малой толики из того, чего ты страстно желал в жизни ушедшей. Причём добиться этого лишь словом или нравственным усилием, без привычных крови и борьбы.

— Бог милостив, — произнёс я фразу, совершенно не свойственную для меня, и сразу же поразился неожиданной перемене, вдруг произошедшей у меня внутри.

— Да, Бог милостив, — как-то напевно ответил Сталин, — но только ко мне Он, увы, не придёт.

— Ну почему же? — не согласился я. — Ведь в годы войны вы остановили преследования церкви, сделали шаги навстречу?

— В моём случае это всё не имеет ни малейшего значения. Эти благие дела вершил товарищ Сталин, а Иосиф в своё время Бога от себя прогнал, и данное обстоятельство имеет первостепенное значение. Кстати, я вас уже об этом спрашивал, но всё-таки ответьте ещё раз — что обо мне говорят там, откуда вы пришли?

Я вновь задумался — и ответил, стараясь сохранить объективность.

— Ваши заслуги признают практически все, но они же и считают, что они блекнут или меркнут на фоне ваших злодеяний.

— Я так и думал, — ухмыльнулся Сталин. — А вы сами что считаете о моих злодеяниях и об их жертвах?

Вопрос был задан явно провокационно, поскольку ответить на него однозначно было нельзя, и Сталин это отлично понимал.

— Как человек — я скорблю, — ответил я после небольшой заминки. — Но как историк — признаю неизбежность жертв в процессе социальных преобразований…

— Глупости! — оборвал меня Сталин. — Понятие жертвы предполагает наличие палача, но ведь я-то палачом не был! Палачом должен являться человек, а я, как я уже объяснил вам, в некотором смысле перестал им быть, сделавшись товарищем Сталиным… Вы могли бы это объяснить обществу, когда вернётесь?

— Конечно, я постараюсь… Однако я боюсь, что публика этого не поймёт. Люди привыкли искать простые объяснения, поэтому они, скорее всего, решат, что вы, похоронив душу Джугашвили, заключили договор с Дьяволом.

Произнеся это, я поразился своей смелости и замер в ожидании гнева.

— Я не подписывал никакого договора с Дьяволом, поверьте хотя бы в это, — неожиданно ответил он прежним спокойным тоном. — Просто сделавшись Сталиным, я поломал предопределённость, которая шла за мной буквально по пятам и в которой весь мир погряз давно и безнадёжно… Ведь отныне мои решения стало невозможно предугадывать родственными узами, человеческими симпатиями или служебной целесообразностью. А планировать, расписывать жизнь и поступки на столетия вперёд — любимое занятье Вельзевула.

— И поэтому….

— Поэтому потревоженное зло буквально захлестнуло мои оставшиеся годы! — подтвердил Сталин мою страшную догадку. — А правду здесь, на Земле, ведь никто не планировал, Кампанелла, Сен-Симон и Маркс человечество элементарно обманули! Так что моё самонадеянное желание творить правду утонуло и растворилось в этом растревоженном океане зла… А от Бога я не отрекался — просто я не хотел ждать и желал сам сделать за него работу, однако не рассчитал своих сил. Так что мой результат справедлив.

Сказав это, Сталин замолчал и отвернулся.

— Так что же теперь? — поинтересовался я, не решаясь проявлять активность в разговоре о вопросах высшей справедливости.

— Что теперь? — переспросил меня Сталин, вытягивая вперёд руку, словно намереваясь показать что-то в заоконной мгле. — Мне не нужны покой и тишина, о которых мечтают едва ли не все, оказавшиеся в моём положении… Я давно наблюдаю вон за тем водоворотом из звёзд, видите его? Он перемещается по небу каким-то непонятным образом, то перескакивая, перепрыгивая через азимуты, то уходя в чью-то тень, — однако он постепенно, неотвратно приближается. Мне только остаётся ждать, что спустя годы или даже века его воронка, наконец, достигнет моего пристанища и навсегда положит конец моим беспокойным снам и горечи от того, что почти ничего из задуманного я не успел довести до конца.

— Но ведь это ужасно — ждать, когда всему придёт конец… Ждать даже здесь, за небесным пределом… Ждать, не имея надежды.

— Ничего ужасного. Ведь вместо надежды у меня имеется единственное желание, и я надеюсь, что оно исполнится прежде, чем мгла навсегда меня поглотит. Я хочу увидеть и узнать: что всё-таки станется с Россией? Пока я лишь предвижу, что всем вам предстоит пережить испытания исключительной силы, перед которыми померкнет даже минувшая война, — однако совершенно не могу разглядеть и предугадать, что настанет после них. Вполне возможно, это “после” ещё не вполне предопределено…

Насколько я могу сейчас вспомнить, в моей голове немедленно родилось несколько мыслей, которыми я был обязан поделиться со своим собеседником, — однако внезапно между нами продёрнулась бледная пелена, которая спустя секунду обратилась в ослепительный, как взрыв утреннего солнца, огненный плат, навсегда нас разделивший.

Я проснулся — инфернальное сияние ушло, и вместо непостижимого звёздного зала я увидел вокруг себя жалкую обстановку моего одинокого пристанища, за окном которого занимался хмурый ноябрьский рассвет.

 

Примечания:

  1. А.Х.Артузов (1891-1938) и В.А.Стырне (1887-1938) — высокопоставленные руководители ВЧК-ОГПУ, в двадцатые годы возглавлявшие широкомасштабные контрразведывательные операции “Трест” и “Синдикат”, нацеленные на выявление и разгром антисоветского подполья. Опора на провокацию, искусственно расширяющую круг “врагов”, как на основной метод оперативной работы в рамках данных операций оценивается крайне неоднозначно.
  2. Л.М.Карахан (1889-1937) — видный советский деятель, в последние годы жизни заместитель наркома иностранных дел и посол СССР в Турции. С 1930 года — гражданский муж М.Т.Семёновой (1908-2010), одной из ведущих артисток балета Большого театра.
  3. Так называемый “План поражения” — одна из составных частей дела М.Н.Тухачевского, представляющая собой собственноручно написанный им в тюремной камере в мае-июне 1397 г под нажимом следствия стратегический прогноз военных действий в случае нападения Германии на СССР. Прогноз основывался на результатах командно-штабной игры, проводившейся Тухачевским в апреле 1936 г. Он точно предугадал направления ударов вермахта и указывал на неизбежность разгрома советских войск в западных округах. События летом 1941 года подтвердили негативные ожидания Тухачевского, которые после его смерти не были в должной мере приняты во внимание военно-политическим руководством СССР.
  4. В годы Великой Отечественной войны И.М.Майский (1884-1975) — посол СССР в Великобритании, М.М.Литвинов (1876-1951) — посол СССР в США.
  5. Ж.-Л.Барту (1862-1934) — влиятельный французский политик, занимавший должности премьер-министра и дважды — министра иностранных дел Франции. Сторонник стратегического альянса с СССР. В 1934 г был убит в Марселе хорватскими националистами, действовавшими под контролем зарубежных разведок.
  6. Р.Гейдрих (1904-1942) — один из ближайших сподвижников Гитлера, в 1937 году — шеф службы безопасности СД (в последующем РСХА).
  7. Э.Бенеш (1884-1948) — известный европейский политик, президент Чехословакии в 1935-1938 гг. Считался “другом СССР”. По многочисленным свидетельствам, именно через Бенеша, опасавшегося за безопасность Чехословакии, в распоряжение И.Сталина была передана дезинформация о “военном заговоре” в СССР и сотрудничестве М.Тухачевского с руководством вермахта.
  8. К.Е.Ворошилов (1881-1969) — народный комиссар обороны в 1934— 1940 (май) гг. В руководстве РККА являлся главным антиподом Тухачевского, занимавшего перед арестом должность первого заместителя наркома обороны. По мнению многих историков, Сталин долгое время колебался, не решаясь сделать окончательный выбор в пользу одного из них.
  9. Я.М.Юровский (1878-1938) — советский революционер, в июле 1918 года комендант “дома особого назначения” в Екатеринбурге, в котором содержалась под арестом семья Николая II, и непосредственный организатор казни в ночь с 16 на 17 июля 1918 г. В последующие годы занимал различные должности в ВЧК и на гражданской работе.
  10. Н.С.Власик (1896-1967) — генерал-лейтенант, начальник охраны И.Сталина в 1927-1952 гг
  11. М.В.Юдина (1899-1970) — выдающаяся русская пианистка, талант которой был высоко ценим И.Сталиным. Согласно легенде, полученную после войны Сталинскую премию Мария Юдина полностью пожертвовала православной церкви, до конца своих дней не переставая молиться о советском вожде и его жертвах.